Хозяин усадьбы Кырбоя. Жизнь и любовь
Шрифт:
— Ты в самом деле рехнулся, — засмеялась Ирма и хотела было пойти потушить люстру, но Рудольф встал перед ней, не сказав ни слова, заключил ее в объятия и принялся целовать с таким жаром, будто делал это впервые.
— Конечно, я рехнулся, — сказал он наконец. — Никто не может безнаказанно держать тебя под потолком. — И, усадив жену под елкой, на постель, которую окружали всякие сласти, фрукты, бутылки вина и рюмки, он продолжал: — Сегодня ты мое рождественское дитя, и я могу тебя целовать, как дева Мария свое чадо. Как бы то ни было, но сердце Марии, должно быть, немного болело по…
— Дорогой, прошу тебя, не говори о Марии ничего плохого, — перебила Ирма. —
Последние слова Ирма говорила возбужденно. Глупая шутка Рудольфа навела ее на мысль о том, чтобы стать матерью. До сих пор ей это никогда не приходило в голову. И ей казалось странной мечтой — стать матерью в рождественский вечер, при ярком свете, в любовном пылу, охватившем все ее существо.
— Мое рождественское дитя, мое дитя, — повторял Рудольф, целуя жену.
— Сделай меня матерью, милый! — с простосердечием ребенка умоляла Ирма.
— Неужели тебе надоела моя любовь, что ты жаждешь ребенка, который любил бы тебя, — спросил Рудольф, целуя Ирму.
— Я хочу только стать матерью, матерью рождественского ребенка, — сказала Ирма.
— Я ревную тебя к ребенку, которого ты у меня просишь, в этом моя любовь, — сказал Рудольф.
— А я люблю тебя из-за ребенка, которого только и прошу у тебя, — сказала Ирма.
— Яркий рождественский свет разбивает нашу любовь, любовь не любит света, — сказал Рудольф.
— А я люблю, — призналась Ирма, — сегодня я уже люблю, чтобы был свет. Это как солнце. Ты чувствуешь, как горит елка?
— Это горишь ты сама, горит все твое существо в тоске по ребенку.
— Тогда уйми мою тоску, если любишь меня, — молила Ирма.
Так они говорили, когда почувствовали, что любовь не только опьянение, но и страданье. Если бы Ирма позднее захотела себе объяснить, почему опьянение превратилось вдруг в страданье и почему страданье стало более желанным, чем простое опьянение, она не нашла бы иной причины, как та, что был рождественский вечер, была елка, были свечи со светом пахучим и без запаха, были легкие и нежные, как мыльные пузыри, стеклянные шарики, поблескивающие, словно драгоценные каменья, были сверкающие звездочки и еще много всяких бессмысленных безделушек. И поэтому-то любовь заставила их страдать.
Но у Ирмы были и другие причины для страдания. Ни разу за время их супружества не случалось, чтобы Рудольф вдруг засыпал и оставлял свою жену бодрствовать в одиночестве, но сегодня это произошло. Они лежали, словно затаившись и собирая силы при рождественском свете, когда Ирма вдруг услышала его глубокое дыхание. Она удивленно обернулась к нему, чтобы посмотреть. Но ничего не увидела, только то, что губы Рудольфа были слегка разжаты, глаза смежены, а в чертах его лица и во всем теле была какая-то умиротворенность. Ирма накапала из конфеты на губы мужа немного ликеру. Глаза его на мгновенье приоткрылись. Но их взгляд был столь безразличный, столь отчужденный, что Ирма оставила мужа в покое, когда он повернулся на бок.
— Мое уставшее дитя, — произнесла Ирма полушутя, почти грустно, накрывая Рудольфа, чтобы он не замерз. Она охотно взяла бы на руки этого большого ребенка и отнесла в кровать, но ей недоставало силы. Она встала с постели, надела халат и принялась тушить свечи, которые уже догорали. Потом погасила и электрические свечи и оставила гореть в люстре только две лампочки. К чему эти огни, если огонек любви затух?
В комнате
А Ирма сидит себе и обхватила свои колени, а тот, рядом, заснул. Да, Ирма только и хочет, чтобы тот, кто спит, всегда был рядом, с нею. Это ее любовь.
Ей вспомнились слова матери, которая не раз говорила ей: «Ах ты, ненасытная! Сколько ни давай тебе воли — все мало!» Именно эти слова произносила мать, словно говорила о каком-нибудь животном. А кто еще говорил о животном, когда хотел сказать о любви, о животном и запахе? Ах да! Это был тот «систематичный» господин с пишущими машинками и в своем парике. Он говорил о животных и о запахе, о растении и о том, кто куда «имеет тенденцию». А мадемуазель Синиметс, как быть с нею? У нее уже не было запаха какого-либо растения, и она уже никогда «не будет иметь тенденции». Неужели Ирма — тоже, и от нее уже ничем не пахнет, если муж может преспокойно спать возле нее?
Ирма вдруг встала, прошла в спальню, закрыла двери, точно боялась, что спящий может подглядеть за нею, зажгла все лампы, скинула халат, стала перед зеркалом и принялась рассматривать себя. К ней вернулся покой, она увидела, что все как прежде: грудь без малейшего изъяна, совсем не опала, бедра плавными дугами спускаются к коленям, кожа белая, мягкая и гладкая, будто ее натянули, чтобы, где надо, были выпуклости, дуги и ямочки. Ирма улыбнулась. Каким же ребенком она только что была! Всего месяц-полтора любовного горенья — и она уже готова сравнивать себя с мадемуазель Синиметс, ищет следы поцелуев мужа! Неужели она так ненасытна! Быстро постареешь, ежели не угомонишь свой пыл, — учила мать. Говорила ли она это и о любви? Наверное, и о любви.
Ирма надела ночную сорочку, поправила кровать и пошла будить мужа. Поцеловала его в лоб, в губы, от которых шел запах вина, сладостей и заграничных фруктов. Рудольф открыл, как бы удивляясь, глаза, уставился на Ирму, поднялся, присел и сказал:
— Что все это значит? Рождество, вечер, а елка не горит. На Вифлеемской площади поют пастухи, а мы в темноте. Девушка, моя жена, мое дорогое рождественское дитя, что с тобой случилось?
— Рождественских детей клонит в сон, они хотят идти спать, — сказала Ирма, радуясь, что муж назвал ее девушкой.
— Жена, ты рехнулась! — воскликнул Рудольф и вскочил на ноги. Вмиг зажег электрические свечи и люстру. Вернулся на постель, наполнил рюмки и протянул одну Ирме, собрал все сласти и фрукты вместе с коробками и вазами перед нею и сказал: — Сегодня наше первое рождество, этого нельзя забывать ни на минуту.
— А почему же ты забыл? — с шутливым упреком спросила Ирма.
— Как так? — удивился Рудольф.
— А кто же спал так, что почти храпел? — снова спросила Ирма.
— Я вправду храпел? Не может быть! Я мечтал о тебе. — И как бы в подтверждение, что он не храпел, а только мечтал, он поцеловал жену и спросил: — Теперь ты веришь, что я не храпел? — И когда она сказала, что не верит, продолжал целовать ее. Жена должна была поверить, хотя и пришлось ради этого исцеловать ее всю.