Хозяин
Шрифт:
Майор оказался крепким, широкоплечим мужчиной среднего роста и с плотной черной бородкой, совсем такой как у Ленина. Лет ему было около тридцати пяти, но он уже начал лысеть. Сняв, в конце концов, котелок, он немедленно заменил его вязаной шапочкой, чтобы не застудить головы. Красногубое лицо его, почему-то принимавшее, когда застывало в покое, свирепое выражение, становилось, стоило ему улыбнуться, удивительно мягким, таким же, как голос Хозяина. Улыбнулся он Пинки, вышедшему встретить его, — улыбнулся и даже в ладоши прихлопнул от удовольствия.
— Привет, Пинки! Ну, как ты, старый арап? — сказал он.
И с техниками, которые возились с вертолетом, он также обходился любезно. Его отличала
Тем и исчерпывались обитатели Роколла, равно как и вся полнота сведений, доступных его узникам, пусть Джуди и не желала числить себя таковой.
Сведения эти составляли условия задачи, — и задачи явно опасной, если вспомнить про обрыв и про пистолет. Ее-то мальчику и предстояло решить.
В тот вечер Никки лежал на больничной койке, уставясь на голую электрическую лампочку. К ночи в палате оставляли светиться лампочку синюю и тусклую, а в двенадцать часов и ее выключали. Детей больше не запирали.
Он лежал на спине под призрачным светом, обдумывая все, что узнал, и рассеянно посасывая пуговицу, оторвавшуюся от ночной рубахи. Досадно все-таки, что кроме этой рубахи надеть совершенно нечего, а еще досаднее, что и обуви у них нет. Своей обувки дети лишились при падении в воду, вот и приходилось теперь разгуливать босиком. Летом-то оно еще куда ни шло, но что если их продержат тут до наступления холодов? На острове не было ничего подходящего им по размеру. Может, вертолетом что-нибудь привезут? Хорошо хоть на складе обнаружилась целая куча зубных щеток и расчесок. Надо бы попросить, чтобы для него укоротили какие-нибудь джинсы. Может быть, Джуди сумеет их перешить. Может быть.
В холодном свете лампы светлые волосы Никки отливали зеленью, а тонкие загорелые руки, казавшиеся теперь серыми, все теребили и теребили рубаху в том месте, откуда оторвалась пуговица.
Тем временем, прочие островитяне были погружены в свои таинственные заботы.
Шестерка техников распределилась между машинным залом, комнатой отдыха и спальнями. Двое оставшихся на дежурстве расхаживали по залу, вслушиваясь в тихое подвывание генераторов, безотчетно вытирая ладони промасленной ветошью и посматривая на стрелки манометров, время от времени начинавшие зримо подрагивать от наполнявшей их жизни, но большей частью спокойные, как глядящие в разные стороны крокодилы на песчаной отмели, — или, быть может, как пескари, дремлющие в тихом пруду, ибо стрелки отличались не меньшей пугливостью. Двое других в торжественном молчании играли наверху в шафлборд. Им, обладавшим строгими моральными принципами первоклассных игроков, и в голову бы не пришло предъявлять права на монету, пока она не попадет точно в центр поля. Даже если монета ложилась чуть ближе к одной линии, чем к другой, пусть и не касаясь ее, они надменно игнорировали такую позицию. Арбитра у них не имелось и друг за другом они подсчетов не вели. Сделав ход, игрок либо приплюсовывал себе очки, либо нет, что же до протестов или споров, то их попросту не возникало. Еще двое сидели в спальне, над кастрюлькой с клеем. Клей, который приходилось подогревать на спиртовке, служил для них связующим звеном, так что эти двое поневоле время от времени перебрасывались словами. Тот из них, который строил в бутылке корабль, устанавливал уже оснащенную мачту, а второй, возившийся с перьями, тщательно выкладывал мозаику из подобранных одно к одному
Пинки, уединившись в своей мастерской, бывшей когда-то фотолабораторией, тоже занимался тонкой работой. В круге света, изливаемого рабочей лампой, его длинные, приплюснутые, черные пальцы, почти розовые с исподу, изящно перепархивали от одного часового инструмента к другому. Глаза Пинки прикрывал козырек, в одной из глазниц сидел, как у ювелира, окуляр. На стене перед ним висела на кнопках синька с чертежом, у которого лампа освещала лишь нижнюю часть. Приоткрыв рот, Пинки работал. Будь он ребенком и сохранись у него язык, язык этот непременно торчал бы сейчас наружу. Пинки изготавливал некий механизм или прибор, отчасти напоминавший локатор радарной установки, только вывернутый наизнанку. Один, уже законченный, стоял перед ним на столе.
Рядом с такой же рабочей лампой сидел у себя в комнате и доктор МакТурк. В этой комнате имелась чертежная доска, наподобие архитекторской, только на этой был еще укреплен большой кусок промокашки, который легко сдвигался, прикрывая то, что писал доктор. Промокашка пестрела сложными расчетами, но настоящие вычисления, если промокашка сдвигалась, оказывались под ней. На круглом лице доктора застыло вороватое, алчное, усталое выражение, — без каких-либо следов добродушия, — и занимался он, надо сказать, делом довольно глупым. Он пытался произвести точные измерения большого земного круга с помощью обычного школьного атласа из островной библиотеки. Если бы не эти его специальные занятия, и подумать было нельзя, что доктор — человек умственный. Работал он, почти зримо навострив уши.
Когда в комнату, открыв без стука дверь, быстро вошел Китаец, промокашка столь же быстро, а на самом деле даже быстрее, прикрыла собою атлас. Она скользнула над атласом с такой же вкрадчивой плавностью, с какой иллюзионист выполняет фокус или карточный шулер сдает карты, между тем как сам доктор Мак-Турк обратился в олицетворение учтивой почтительности. Он принял от безмолвного посетителя листок с уравнениями, небрежно просмотрел их и сообщил решение. Китаец записал за ним сказанное и поклонился. Поклонился и доктор. Дверь за Китайцем закрылась, и только тогда Мак-Турк, вновь повернувшийся к чертежной доске, заметил, что верхняя губа его — справа, над клыком — подрагивает. Никак ему не удавалось с ней справиться. Это было что-то вроде тика.
И еще один человек сидел в одиночестве, освещенный единственной лампой, — майор авиации Фринтон. Он торопливо писал крупным округлым почерком, без знаков препинания. Образование, полученное им во время Второй мировой войны, трудно было назвать гуманитарным.
Он писал завещание.
Китаец, подняв руку, взялся за оленьи рога и потянул их книзу. Вся стена — вместе с рогами, сундуком и подносом для визитных карточек — отъехала в сторону, словно затвор корабельного орудия, обнаружив залитую светом лабораторию.
Огромная комната была стерильно чистой, как морг, но не такой пустой и не такой безмолвной. Шум, свет и движение наполняли ее. Негромко и тонко, почти визгливо, пели генераторы с трансформаторами. Тлели зеленоватым флюоресцентным сиянием катодные лампы, а выпрямительные, полные ртутных паров, наливались лиловатым огнем. Вспыхивали, когда луч доходил до центра экрана, осциллографы, пощелкивая — клик-клик-клик, — словно отсчитывающие скорый темп метрономы. Большой, прямоугольный, солидный, стоял иконоскоп, наделяя особым, важным смыслом неизменную таинственность движения и звука, — каковые размеренностью их повторения сами обращались в разновидность тишины, подобно гулу крови в ушах. Полную тишину можно и видеть, и слышать.