Хроника одного полка. 1915 год
Шрифт:
Иннокентий зашёл в магазин.
Он смотрел по витринам и прилавкам, всего было много – и ружей, и гильз, и пыжей, в мешочках лежал весовой порох, дробь, рядками – свинцовые прутки разной толщины, из них можно накусать и потом катать пули, кучками стояли уже снаряженные патроны, а такой винтовки, как у Вяземского, не было. Приказчик следил за ним глазами и не двигался. Его можно было бы спросить, но Иннокентию не захотелось – если бы такая винтовка в магазине продавалась, то она наверняка была бы украшением и её не стали бы держать в загашнике.
Открылась дверь за прилавком,
Мишка крякнул.
И Иннокентий крякнул.
Мишка поставил мешок на прилавок, приказчик перехватил и стал устанавливать на напольных весах. Мишка купил пуд пороха, Иннокентий понял так, и стоял, ждал.
Мишка склонился к весам и смотрел, как приказчик двигает гирьку, из кармана вытащил деньги ворохом. Потом распрямился и посмотрел на Иннокентия.
Мишке как раз надо было на станцию Байкал, только оттуда он мог на пароме перебраться на тот берег, но он не хотел отпускать Иннокентия, он трижды обнял и поцеловал его, и они поехали на рынок. Мишка был человеком разговорчивым, как все таёжники-лесовики, но пока ехали, он молчал, и, когда сели обедать в кабаке, тоже молчал. Иннокентий догадывался почему.
За полштофом всё-таки разговор потёк, но оба избегали говорить о Марье. Теперь Иннокентий был уверен, что то, чего он опасался, с его Марьей случилось, и тут говорить было не о чем. Поэтому разговаривали про охоту, про рыбалку, про промысел. Выпивали под омулёвую расколотку с отварной картошкой и квашеной капустой, закончили чаем. На рынке Иннокентий под пристальным взглядом Мишки купил Марье гостинец – огромный павловопосадский рыжий платок с красными маками, чёрной каймой и длинной бахромой. Потом они на телеге доехали до Бурдугуза, дали передохнуть лошадке и доехали до Листвянки. Иннокентий всё осматривался, узнавал родные места и слушал Мишкины повестухи, а когда увидел посередине Ангары Шаман-камень, заволновался. Мишка слез с телеги, взял мешок и спросил:
– Скока ты тута буишь?
– Десять дён, с сегодняшнего.
– Я послезавтрева сюдой снова приду, – сказал Мишка, – никуда не девайся, порыбалим вместях! Пойдём в сторону Ольхона, на Хартактай, щас тама што омуля, што сига, мешками бери.
Иннокентию и так было некуда деваться, а Мишка, перед тем как распрощаться, насупился.
– Бабу не трогай, она не виноватая!
Кешка шёл по родной Листвянке и думал, что первей – зайти к отцу Василию или домой. Надо бы к отцу Василию, но Иннокентий знал наперёд, что будет – отец Василий начнёт уговаривать не трогать Марью и скажет то же, что и Мишка, что не виноватая она. И Иннокентий шагал.
Было уже темно, в окнах изб трепетал свет, тихо подвывали собаки и иногда сбрёхивали, когда Иннокентий проходил мимо чьих-нибудь ворот.
Это было очень хорошо, что он приехал в Листвянку, когда было уже темно, и он ни с кем не встретится. Не дали бы проходу, а ещё бы развязали языки, и Иннокентий узнал бы то, чего не следовало.
Он шёл с пустой головой, его ноги узнавали
Во-он его изба и ворота с навесом на обе стороны, а в воротах калитка с дыркой, если в дырку просунуть руку, то там и щеколда.
Он подошёл, поправил на плечах сидор, сунул руку в дырку, нащупал щеколду и поднял, калитка поддалась. Во дворе звякнул цепью Гунявый – старый, лохматый пёс, поскуливая и мотая большой головой, пошёл к Иннокентию. Окна мало-мало светились, и открылась дверь. В просвете стояла Марья с пустыми руками. Иннокентий увидел и облегчённо вздохнул.
– Я знала, што ты придёшь.
Иннокентий сидел за столом.
– Отец Василий сказывал?
Марья кивнула и поднялась.
Половина комнаты была занавешена, и Марья говорила тихо. Кешка тоже говорил тихо. На столе стояла бутыль, два стакана, крынка с молоком, хлеб. Марья с ухватом в руках ждала у печи, когда подойдёт уха.
Иннокентий так и не придумал, как ему быть.
Марья изменилась. Она набрала. Когда она двигалась, под рубашкой колыхались большие груди, и ей пришлось расшивать юбки, потому что в бёдрах она тоже набрала. Она накинула на плечи гостинец, концы почти достигали пола, и цвет подходил к её глазам и белой коже. И Кешка понял: он её не станет убивать, только в Байкал выкинет младенца.
– Ты надолго? – спросила Марья.
– На десять дён, – ответил Иннокентий.
– Мало!
Иннокентий взялся за бутыль:
– Мишкина?
– Его, он тоже знал, что ты придёшь, и всего напринёс.
Иннокентий огляделся, ничего не изменилась, и его забрала такая тоска. Как бы всё было, ежли бы этого не было! А может, и ничего бы не было, и не было бы этого отпуска, и скакал бы он сейчас на своей Красотке куда глаза глядят.
– А где? – спросил он.
– Отнесла к отцу Василию.
– А кормишь как?
– Сбегать недалеко.
– Который уже день?
– Неделю.
Кешка встал и отдёрнул занавеску. За занавеской стояла большая городская железная кровать с блестящими шарами, кровать его родителей, в углу – сундук его родителей. Кровать была разобрана, и угол ватного лоскутного одеяла откинут рядом с подушками, будто с приглашением. На стене висела тятина курковка на кожаном ремне и патронташ. И ничего не напоминало о ребёнке. Нет, напоминало – на сундуке стоял резной деревянный раскрашенный болванчик. Детская игрушка. Иннокентий накинул шинель и вышел на крыльцо, а перед этим сказал:
– Послезавтра придёт Мишка, пойдём в сторону Ольхона, порыбалим.
– Надолго?
– Видно будет.
Ночь была тихая и чистая. Над Ангарой висела Большая Медведица с протянутой лапой или длинной мордой, отвернувшаяся от своего медвежонка. Мамка когда-то сказывала, что «медвежонок накуролесил, и медведиха от него отвернулася» и если они с братом будут «куролесить», то она тоже от них отвернётся, и тогда они с братом испугались, что их мамка превратится в медведиху, а тятя улыбался.