Хронос
Шрифт:
Бедный мой мальчик, когда–то тебе захочется разбить ее. И я предвижу твое удивление, но не в моих силах предупредить тебя, потому что великая сила формы – это её невозмутимая реальность существования: ни мечта, ни любовное страдание, ни слияние, ибо с формой нельзя слиться – она всегда самодостаточна и всегда отстранена, и по причине своей отстраненности она притягательна и удобна для того, кто устал преодолевать бурную и страстную текучесть жизни. Ты поверил в то, что в ней заключено всё, к чему ты стремился: потаённая твоя мечта и восхитительная иллюзия.
Можно было бы подумать, что я говорю о Франции или в обобщенном виде раскрываю значение слова «форма». Нет, это послание, которое я бы написала Матвею, если б мне представился такой случай, послание по поводу девушки, с которой он недавно познакомился, пытаясь залечить свое отчаяние,
Девушка со странным именем Ирада нашлась как–то сама собой, словно она незаметно кружила рядом и ждала удобного случая, когда можно положить свою прохладную ладонь на его разгоряченный лоб. Почему я употребила слово «кружила»? Я разделила её имя на две части и получилось что–то вроде этого: «ирий» и «ад». Ирий в скандинавской мифологии означает – «птичий рай», второе слово понятно без объяснений. Это соединение воедино двух противоположных значений удивило и потрясло мое воображение. Я подумала: «А если птица улетит, то что останется из этой формы имени?»
Матвей не озадачивался такими измышлениями и посчитал бы подобные разговоры глупостями. Ему нравилось новое ощущение, которое он испытывал рядом с этой девушкой: как будто она была нимфой Эхо, отзывающейся на всё, что говорил и чувствовал он и чего он желал. Матвей не имел никакого представления о том, что это всего лишь магическое свойство формы водит его по кругу и завораживает.
Конечно, мое письмо не дошло до его сознания или просто не дошло. Но моё дело – писать, чем я, собственно, и занимаюсь… Было бы глупо говорить, что писателю всё равно, «как слово наше отзовется», однако проверить на коротком участке времени, как правило, не удается. И я предпочитаю не думать об этом вовсе: просто живу и просто пишу…
Франция удивила меня не столько своими архитектурными шедеврами (к этому я была готова), сколько ощущением чего–то нового, особенного. Внешнее различие было гораздо меньше, чем то, что исходило от людей, которых я встречала. Они, как будто через себя самих давали мне возможность увидеть этот мир их глазами, и он показался мне интересным и открыл то, чего, возможно, недоставало для моей жизни и моего романа.
Мари, как я случайно заметила, пила утром пиво, закусывая сырыми шампиньонами, даже не удосуживаясь их помыть. Это совсем не означало, что она пьющая и необразованная. Напротив, Мари сказала мне, что тоже пишет книги. На полках я видела книжки по искусству, и на корешках некоторых из них читались имена известных писателей мирового значения. Книги были на французском и английском языках (на последнем она довольно бегло изъяснялась со своими жильцами–туристами). Я подумала, что география проживания её постояльцев была внушительна, как карта мира, которая висела у меня в комнате. Я не знаю, зачем она там находилась: то ли для общего развития, то ли для сокрытия каких–нибудь дыр или огрехов ремонта, или за ней был потаенный вход в параллельный мир. Кто разберет этих писателей… Только я не стала, подобно Буратино, совать свой нос туда, мне вполне хватало приключений.
На первый взгляд, Мари было от пятидесяти и старше, понять это было сложно из–за её полного пренебрежения к своей внешности. В черном спортивном костюме она проходила всё то время, пока я жила у нее. Ноль косметики, седеющие волосы без всякого желания это скрыть краской. Всё говорило о том, что её не тревожило ничуть, какое впечатление она производит на окружающих (достаточно было её собственного впечатления о себе самой). Я не говорю, хорошо ли это или плохо, оценочная сторона – не мой конек, но знакомые мне женщины не пойдут даже выносить мусор без того, чтобы не взглянуть в зеркало. Привычка ли это или комплекс, каждый считает по–своему.
Зато во дворе стоял крутой мотоцикл, на котором она иногда ездила. То, что мне известно о ней, хватило бы на небольшой рассказ, если бы я не умудрялась раскручивать спираль деталей в длинную линию жизни, когда появляется конкретный образ и становится настолько близок тебе, что ты перестаешь воспринимать его, как героя своего повествования: он выходит из него и живет своей жизнью.
«Четыре мужа – четыре сына», – сказала она мне по–французски, спросив при этом, понимаю ли я ее. Видимо, это было для неё важно в тот момент. Я понимала и даже видела всех её сыновей. Старший приезжал из Марселя, и он производил впечатление странное, на мой вкус, но это потому, что я никогда так близко не общалась с геем. Собственно, он этого и не скрывал, здесь так принято. Мать тоже, судя по всему, относилась к этому спокойно, по типу: «что выросло, то выросло». И в конце концов, это был её сын, человек родной для нее. Хотя чувствовалось, что между ними присутствует некая напряженность, но я ничего не знала о тонкостях отношений этих людей, чтобы делать какие–то выводы.
На нём был белый костюм, белая шляпа и какого–то немыслимого цвета шарфик на шее (в тридцатиградусную жару), мне этот шарф запомнился больше всего из цельного облика молодого человека. Я не стала мешать их разговору, ради приличия обменявшись несколькими словами, ушла к себе в комнату. Но из короткого общения с ним я узнала, что он бывал в Санкт–Петербурге: «Ах, театр в Санкт–Петербурге!» И еще несколько «ах» – не помню, по какому поводу, но это было приятно слышать, хотя чуть меньше патетики и меня бы расположило чуть больше к нему.
Трое остальных парней я застала в другой день, возвратившись как–то вечером из центра города, уставшая до невозможности. Эти сыновья были заметно моложе первого. Простые и дружелюбные, они улыбались, здоровались, извинялись, входя на кухню, где я делала салат для себя. У них, видимо, намечалось что–то вроде барбекю – то, что у нас называется шашлыком. Парни всё привезли с собой, и во дворе готовились это довести до нужной кондиции, чувствуя по запаху, исходящему оттуда. Потом вместе с матерью они сидели во дворе за столом: ели зажаренное мясо, пили красное вино и разговаривали. Тут же во дворе носился Игнасиос, повизгивая от удовольствия, он нарезал круги, что у собак называется радостью.
Я задернула шторы в комнате, чтобы не смущать их своим явным присутствием и не смущаться самой, но окно из–за жары было открыто, поэтому в этой вечерней полутьме я могла слышать их разговор. Меня поразило то, что говорили они о Вольтере, о Пикассо и о театре. Наши все темы в основном укладывались в однообразную позицию, если собираются вместе родственники: житье–бытье–нытье и дети–внуки. А это был разговор людей, которым интересно друг с другом не потому только, что они – семья, а потому, что каждый из них сам по себе интересен, каждый живет своей жизнью. Наверное, у них тоже куча проблем и они их как–то решают, но приятно, когда есть между людьми нечто большее, чем этот житейский пласт, чисто физический. Это редкость. Я, конечно, предполагаю, что в трудную минуту они способны и выслушать, и помочь, потому как родные люди все–таки… Но мне стало даже грустно оттого, что наших детей мы интересуем просто как родители и мало кто из них способен увидеть ценность других наших качеств. И друзья к нам приходят в трудную для них минуту, и это хорошо – значит, доверяют… Но получается, что у нас тогда вся жизнь – трудная минута, а когда от тебя ничего не нужно, человек, которого ты считала другом или даже близким человеком, просто сваливает с твоего горизонта, не прощаясь, по–английски. Это из пережитого…
Но лучше – из настоящего: может быть, кто–то из этих ребят являлся художником, мне так показалось из разговора, но не факт, наличие разнообразных интересов ещё не делает нас профессионалами. Они часто смеялись, и было понятно, что им хорошо всем вместе. Возможно, они не часто встречаются, но зато от души – когда действительно появляется необходимость увидеться, желание быть рядом.
Если говорить о внешнем, то одеты они были слишком просто, на мой вкус. Равнодушие к одежде здесь бросается в глаза и ломает все стереотипы наших представлений о том, что в Париже ходят люди, вышедшие с обложек модных журналов: это же Париж! По возвращении в Россию знакомые будут спрашивать меня: «Как одеты парижане? В чем они ходят?» Я буду ухмыляться и думать при этом: если бы вы увидели вот такого молодого человека, вероятнее всего, приняли бы его за бомжа, но лучше сказать – «за свободного художника», да, так лучше, тактично и толерантно. Это же относится и к молодым девушкам. Обычная парижанка в каком–нибудь сером платье и в очках, на ней может болтаться некий шарфик, сумка, да хоть веревка, но подчеркивающая цвет её ботинок или волос или просто её настроение… Не понять это не парижанину… Однако она притягивает взгляд. Чем? Ну не ботинками же на босу ногу, модными нынче? Я поняла чем: она сама по себе, без навязчивого желания всем нравиться, как это принято у нас. Цели выделиться, чтобы окружающие офигели, – нет. Вот какая есть, такую любите или не любите: и так хорошо – без вас.