Хрущевская «оттепель» и общественные настроения в СССР в 1953-1964 гг.
Шрифт:
20 сентября позвонил заведующий отделом культуры ЦК КПСС Д.А. Поликарпов:
— Изготовить 20 экземпляров этого твоего «Ивана», как его, «Парфеныча?» — Денисыча.
— Ну, Денисыча. Не более и не менее{1722}.
Для Твардовского это могло означать только одно: вопрос откладывается и его решение переносится на обсуждение членов и кандидатов в члены Президиума ЦК вместе с секретарями ЦК. И он позвонил Лебедеву:
— А не значит ли это, что дело худо?
— Нет, думаю, не значит. Это, так сказать, предметный урок того, что культа у нас быть не может{1723}.
—
— Нет, зачем же. Все должно быть хорошо, ведь мнение-то есть… Фиксируя этот разговор в рабочей тетради, Твардовский подчеркнул последние два слова и попытался их расшифровать: «Вижу, что он мне хочет что-то сказать. И не может. И только хочет, чтобы я понял. Понять можно было так, что это для проформы»{1724}.
22 сентября Твардовский отвез эти 20 экземпляров в ЦК, выслушав там соображения и прогнозы Поликарпова:
— Я ничего в подробностях не знаю. Но думаю, что если бы нужно было отсоветовать печатать эту вещь, то Никита Сергеевич сделал бы это без Президиума. Передал бы: пусть Твардовский потерпит. Но так как за этой вещью предполагаются косяки подобных… Ты совершенно правильно поступил, обратившись с письмом к Никите Сергеевичу за советом… Цветаеву, если ты будешь настаивать, тебе разрешат, но мой тебе добрый совет — не настаивай. Разрешить — разрешат, но осадок останется…
Твардовский ответил, что подумает, во всяком случае не будет «настаивать», не уведомив его{1725}.
Долгое, в течение месяца, «ожидание, ожидание, ожидание» закончилось тем, что Президиум ЦК КПСС принял решение опубликовать «Ивана Денисовича». Твардовский, побывав в понедельник 15 октября у Лебедева, узнал от него некоторые подробности. Вопрос об этом обсуждался в ряду с примерами «сопротивления аппарата решениям XXII съезда».
— Нельзя делать вид, что ничего не случилось, — говорил Хрущев в связи с некоторыми письмами (например, Е. Евтушенко) и случая-ми вроде «прохождения» через сито запретов «Синей тетради» только что скончавшегося Э. Казакевича.
Неожиданно возник вопрос и о «Теркине на том свете»:
— Мы тогда критиковали Твардовского, в том числе и я, а надо было печатать{1726}.
В субботу 20 октября состоялась, наконец-то, встреча Твардовского с Хрущевым. Говорил преимущественно хозяин кабинета. И, естественно, главным образом об «Иване Денисовиче».
— Я начал читать, признаюсь, с некоторым предубеждением и прочел не сразу. Поначалу как-то особенно не забирало. Правда, я вообще лишен возможности читать запоем. Да, материал необычный, но, я скажу, и стиль, и язык необычный — не вдруг пошло. Вторую половину мы уже вместе с Микояном читали, что ж, считаю, вещь сильная. Очень. И она не вызывает, несмотря на такой материал, чувства тяжелого, хотя там много горечи. Я считаю, это вещь жизнеутверждающая. И написана, я считаю, с партийных позиций.
Сказал и о том, что не все его коллеги и не сразу так приняли повесть.
— Я дал ее почитать членам Президиума. Ну, как, говорю, на заседании. Ну, не сразу. Как же, если мы говорим на XXII съезде то, чему люди должны были поверить и поверили, как же мы им самим не будем давать говорить то же самое, хотя по-своему, другими слова-ми? Подумайте. На следующем Президиуме мнения сошлись на том, что вещь нужно публиковать: Правда, некоторые
К своей неизменной теме — злодеяния сталинской поры — Хрущев в ходе этой беседы обращался не раз. Рассказал о работе специальной комиссии:
— Уже есть вот таких три тома, где все документально и подробно изложено про этот период. Этого публиковать сейчас нельзя, но пусть все будет сохранено для тех, кто придет нам на смену. Пусть знают, как все было. Мы вообще не судьи сами себе, особенно люди, стоящие у власти. Только после нас люди будут судить о нас: какое наследие мы получили, как себя вели, как преодолевали последствия того периода.
Сообщил, что ему многие пишут, что аппарат у нас сталинский, что все там сталинисты по инерции и что надо бы его перешерстить.
— Я говорю, да, в аппарате у нас сталинисты, и мы все сталинисты, и те, что пишут — сталинисты, может быть, в наибольшей степени. Потому что разгоном всех и вся вопрос тут не решается. Мы все оттуда и несем на себе груз прошлого. И дело в преодолении навыков работы, навыков самого мышления и уяснении себе сути, а не в том, чтобы разогнать.
Твардовский объяснил, почему он обратился с этой рукописью к нему:
— Говоря откровенно, мой редакторский опыт с непреложностью говорил мне, что если я не обращусь к вам, эту талантливую вещь зарежут.
— Зарежут, — с готовностью подтвердил Хрущев.
Тут Твардовский перешел к следующему вопросу — о цензуре, в соответствии со схемой, выработанной им в многократных дружеских изъяснениях в своем кругу:
— «Современник» Некрасова и правительства Николая I и Александра II были двумя разными, враждебными друг другу лагерями. Там цензура — дело естественное и само собой разумеющееся. А, например, «Новый мир» и советское правительство — это один лагерь. Я, редактор, назначен ЦК. Зачем же надо мной еще редактор-цензор, которого заведомо ЦК никогда не назначил бы редактором журнала — по его некомпетентности? А он вправе, этот редактор над редактором, изъять любую статью, потребовать таких-то купюр и т. п. И вот что главное. Хотя функции этих органов ограничены обеспечением соблюдения государственной и военной тайны, они решительно вмешиваются в область собственно литературную («почему такой грустный пейзаж?» и т. п.) и часто берут на себя осуществление литературной политики партии. Опираясь, например, на постановление ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» («Зощенко»), кое, в сущности, уже изжито, снято самим ЦК, который давно уже не только разрешил издавать Зощенко и Ахматову, но всем духом и стилем руководства литературой отошел от этого постановления, от диктата.
— Я с вами совершенно согласен, — заявил Хрущев. — Вот мне прислал письмо и свои запрещенные к печати стихи этот, как его? — Евтушенко. Я прочел: ничего там нет против советской власти или против партии. Ну что такого, что он говорит об Энвере Ходже… Энвер Ходжа пересажал всех вокруг себя. Ему трудно понять, что сталинские времена миновали.
И в который раз стал вспоминать о прошлом{1727}.
15 ноября 1962 г. Солженицын уже держал в руках сигнальный экземпляр одиннадцатого номера журнала «Новый мир» со своей повестью. Говорил: