Хрустальный грот. Полые холмы
Шрифт:
Что до остального, то я читал, бродил среди холмов, собирал травы и готовил отвары и мази. Я также слагал музыку и пропел множество песен, которые заставляли Кадала посматривать на меня искоса, отрываясь от своих занятий, и качать головой. Некоторые из тех песен поют до сих пор, но большинство лучше бы никто не вспоминал. Вот одна из преданных забвению песен, которую я пел однажды ночью, когда на город опустился май, покрыв все буйными облаками белых цветов, и седые чащи стали синими от лесных колокольчиков.
Сера нагая земля, и ветви — как кости мертвых, Украдено ясное лето, Тонкие косы ивы, Синей7
Перевод с английского Н. Эристави.
На следующий день я шагал по лесистой долине в миле от дома, высматривая дикую мяту и амброзию, когда, словно по моему зову, она появилась на тропинке, вьющейся среди колокольчиков и папоротника. Быть может, я действительно призвал ее. Стрела остается стрелой, какой бы бог ни выпустил ее.
Я неподвижно застыл подле сбившихся в тесную стайку юных берез и глядел на нее так, словно она вот-вот исчезнет; словно я и впрямь только что сотворил ее из мечты и желания — призрак в солнечном свете. Я не мог пошевелиться, хотя мои тело и душа готовы были бежать ей навстречу. Она заметила меня, и ее лицо озарилось улыбкой. Легко ступая, она направилась ко мне. В кружеве танцующего света и тени от качающихся ветвей березы она все еще казалась мне хрупким видением, призраком, чьи шаги не приминают траву, но затем она подошла ближе, и я убедился, что это не иллюзия, а Кэри — такая, какой я запомнил ее, облаченная в коричневое домотканое платье и пахнущая жимолостью. Однако на сей раз на ней не было капюшона: золотые волосы рассыпались по плечам, ноги ее были босыми. Солнце просвечивало сквозь беспокойную листву, заставляя ее волосы искриться, подобно солнечным зайчикам на воде. В руках у нее был огромный букет колокольчиков.
— Мой господин! — Прерывистый и тихий голосок, словно у нее перехватило дух, был полон радости.
Я стоял неподвижно, тщетно пытаясь закутаться, как в плащ, в собственную гордость, а мое тело разрывалось, словно конь, чувствующий одновременно натянутый повод и удар острых шпор. Я спрашивал себя, что мне делать, если она вновь вздумает целовать мне руки.
— Кэри! Что ты здесь делаешь?
— Как что? Собираю колокольчики. — Широко распахнутые глаза глядели так невинно, что никто не заподозрил бы в ее ответе дерзкой насмешки. Она подняла букет, улыбаясь мне поверх цветов. Кто знает, что она увидала в моем лице. Нет, она не собиралась целовать мне руку. — Разве ты не знаешь, что я ушла из обители Святого Петра?
— Да, мне сказали. Я подумал, что ты, должно быть, перебралась в другой монастырь.
— Нет, никогда. Ненавижу такую жизнь. Все равно что сидеть в клетке. Некоторым она по душе, они чувствуют себя в безопасности, но только не я. Я не создана для такой жизни.
— Когда-то и со мной пытались сделать то же, — произнес я.
— И ты тоже сбежал?
— О да. Но я сбежал еще прежде, чем меня заперли в монастырских стенах. Где ты теперь живешь, Кэри?
Она словно не слышала моего вопроса.
— Так значит, ты тоже не предназначен для этого? Я имею в виду для цепей?
— Не для таких цепей, как эти.
Я видел, что она озадачена, но я и сам не совсем понимал, что именно хотел сказать, поэтому придержал язык, бездумно глядя на нее, наслаждаясь огромным счастьем этого мгновения.
— Мне очень жаль, что твоя матушка умерла, — сказала она.
— Спасибо, Кэри.
— Она скончалась вскоре после твоего отъезда. Наверное, тебе об этом сказали?
— Да. Я побывал в монастыре, как только возвратился в Маридунум.
Она недолго помолчала, потупив взгляд, затем ткнула босой ножкой в траву — застенчивое движение танцовщицы, от которого зазвенели золотые яблочки на ее поясе.
— Я знала, что ты вернулся. Все только и говорят об этом.
— Неужели?
Она кивнула.
— В городе мне сказали, что ты принц и великий волшебник… — Она подняла взор, смерила меня взглядом, и в ее голос закралось сомнение. В тот день я был одет в свои самые старые одежды, на тунике остались пятна от травы, которые даже Кадалу не удалось вывести, а плащ был весь в репьях и истрепался от колючек терновника и куманики. На мне были полотняные сандалии, как у раба; нет смысла надевать кожаную обувь, если собираешься шагать по высокой мокрой траве. Даже в сравнении с тем скромно одетым юношей, каким она меня видела раньше, я, должно быть, выглядел нищим. И она спросила с невинной прямотой: — Ты по-прежнему принц, теперь, когда твоя матушка скончалась?
— Да. Мой отец — верховный король.
— Твой отец, — ее губы разомкнулись, — король? Я не знала. Никто об этом не говорил.
— Это немногим известно. Но теперь, когда моя мать мертва, это не имеет значения. Да, я его сын.
— Сын верховного короля… — с трепетом выдохнула она. — Да к тому же еще и чародей. Я знаю, что это правда.
— Да, это правда.
— Но когда-то ты сказал мне, что это не так.
— Я сказал тебе, что не умею лечить зубную боль, — улыбнулся я.
— Но ты же ее исцелил.
— Это ты так сказала. Я тебе не поверил.
— Твое прикосновение может излечить что угодно, — сказала она и подошла совсем близко.
Ворот ее свободного платья открывал белую, как соцветья жимолости, шею. Я вдохнул ее аромат и словно окунулся в горьковато-сладкий сок цветов, раздавленных меж нашими телами. Я поднял руку, потянул за ворот ее платья, и стягивавший его шнурок внезапно лопнул. У нее были круглые, полные груди, такие мягкие, что невозможно даже себе представить. Они легли мне в ладони, словно две голубки моей матери. Наверно, я ожидал, что она испуганно вскрикнет и отстранится, но вместо этого Кэри крепко прижалась ко мне, засмеялась, запустила пальцы в мои волосы и укусила за губу. Затем она вдруг всем весом повисла на мне, и я, пытаясь удержать ее и неуклюже целуя, наклонился вперед, споткнулся и повалился наземь, подмяв ее под себя. Падая, мы рассыпали вокруг нас цветы.
Немало времени потребовалось мне, чтобы понять то, что произошло в тот солнечный день. Сперва были только смех и учащенное дыханье и все то, что распаляет воображенье в ночи, но я сдерживал свой пыл, потому что она казалась такой маленькой и к тому же тихонько охала, когда я делал ей больно. Она была тонкой как тростинка и вместе с тем гибкой; я мог бы воображать, что это делает меня повелителем мира, но внезапно она издала глубокий горловой звук, будто задыхалась от жара, изогнулась в моих объятьях, как изгибается умирающий в конвульсиях боли, и ее рот метнулся к моему и впился в него.