Хвала и слава. Книга третья
Шрифт:
— Это от многого зависит… — неохотно ответил он.
«Дядя», видимо, почувствовал его настороженность. Он заговорил громче, и непольский акцент его стал еще явственнее.
«В конце концов, ничего страшного, — думал Анджей. — Сейчас тут много вертится виленских ильвовских, никто и внимания не обратит. И все-таки не мешало бы ему заняться своим произношением».
— Разумеется, — согласился «дядя», — это зависит от классовой среды, от возраста, однако надо же как-то осмыслить то, что происходит. Определить свое отношение, оценить общую обстановку…
— Вы
«Дядя» запнулся.
— Был… — ответил он, но очевидно было, что он говорит неправду.
— Ну так зачем же спрашиваете? — возмутился Анджей… — Кто был в Варшаве, тот и здесь хорошо знает, какая там обстановка.
— Да, верно, это чувствуется, — прозвучал в темноте неуверенный ответ.
Некоторое время оба молчали.
— А все-таки как в Варшаве? — спросил вдруг незнакомец.
Анджей повернулся на скамье.
— Вам неудобно? — спросил тот.
— Удобно, только вот рюкзак мешает, — ответил Анджей, а потом добавил: — Отвечу вам, как Флориан Шарый: не столько рана болит, сколько злой сосед донимает.
— Каких соседей вы имеете в виду?
Анджей помолчал, но потом с внезапной решимостью сказал:
— Обоих.
И почувствовал, как его собеседник приподнялся на локте. Отраженный гладью Вислы лунный свет лился в иллюминатор, и Анджей наконец рассмотрел лицо незнакомца. Он насторожился, зная, что тот ему ответит.
Анджей заранее знал каждое его слово не потому, что уже слышал эти слова, не потому, что приготовился к ним, он просто почувствовал, что тот собирается сказать. Если бы Анджей даже когда-нибудь и носил в себе эти слова, сейчас он боялся их и не хотел слышать, а особенно из уст дяди, брата отца.
Анджей старался не думать об отце; горе его было велико, оно настолько не поддавалось разумению, что он не желал отягощать им свое сознание. Зачем ему тосковать об отце? Это был обыкновенный буржуа, мещанин. Разве кровные узы к чему-нибудь обязывают? Анджей не хотел, чтобы эти узы определяли его отношение к тому, что сейчас придется услышать.
Он уже был готов сказать: «Не надо ничего мне говорить!» Но сдержался и стал слушать.
А незнакомец говорил:
— Остановись. Нельзя жить, не понимая, кто из двух соседей тебе враг. Надо уметь разбираться в том, кто наш настоящий враг.
Анджей не мог больше сдерживаться. Но тот заставил его замолчать долгим «тсс…». Анджей остановился, но только на минуту.
— Вы все знаете, все понимаете, — с горячностью начал Анджей, — вам известно, как сложится будущее, где будут проходить границы после войны. Для вас все уже давно решено. Я завидую вам. Хотя, может быть, и не завидую. Ведь все ваше знание — с чужого голоса. Все, что вы решаете, — результат навязанных вам взглядов. Нет у вас ничего своего, нет своих мыслей, своих выводов. Не было времени добыть их личным путем. Вас нафаршировали готовыми там… Я знаю, откуда вы едете, и хотя никому ни слова не скажу об этом, но и ни одному вашему слову не верю… Все ложь.
Анджей сам удивился своей вспышке. Поняв, как нелепо выглядит этот выпад, он замолчал и откинулся на рюкзак в изголовье. Незнакомец отодвинулся от полосы света, и лицо его скрылось в темноте. Он молчал.
Анджей шумно вздохнул. Ни о каком сне теперь не могло быть и речи. Анджей ждал ответа и думал: «Почему же он молчит?»
Незнакомец отозвался не сразу.
— Я понимаю, — сказал он, — понимаю, что ты переживаешь. (Это «ты» заставило Анджея вздрогнуть.) Но ты напрасно думаешь, что у меня не было времени самому все осмыслить. У меня для этого было очень много времени.
— Понятно, — буркнул Анджей.
— Я утешаюсь тем, что у тебя не было столько времени. Но уж если такие мысли и такие убеждения приобретаются там, то, поверь мне, это на всю жизнь. Даже если потом и охватывают иногда человека сомнения…
— Но все-таки, значит, бывают сомнения? Потом?
Собеседник молчал.
И Анджей снова начал со всей убежденностью:
— Не нравится мне во всех верящих это презрение к тем, кто не верит, эта улыбочка, с какой они относятся к сомневающимся…
— Но ведь ты не видишь, улыбаюсь ли я.
— О, я убежден, что улыбаетесь, пускай даже и нет на вашем лице улыбки, все равно вы ее затаили в душе. Вы смеетесь надо мной потому, что верите и знаете, а я мучаюсь.
— Мучился и я.
— Но вами руководили люди, которые тоже все знали и которым даже в голову не приходило, что можно мучиться от сомнений.
— Послушать тебя, так я был чуть ли не ксендзом.
— Нет, конечно! Но такое сравнение напрашивается.
Опершись на локоть, Анджей продолжал:
— А вы задумались над тем, чем был для меня Сентябрь? Хоть на минуту стало вам понятно, чем была для меня гибель Польши? Знаю, вы скажете: буржуазной Польши. Ведь так вы об этом писали? Я читал ваше письмо из Львова: Польша захватчиков и капиталистов? Но я другой Польши не знал, другой Польши не видел, это была моя Польша, самая главная и единственная. Не то важно, что нам твердили о Польше Пилсудского и о легионах, не то, что мы заучивали наизусть, как эти легионы продвигались в вагонах, шаг за шагом, через всю Галицию. Важно то, что я чувствовал Польшу всем своим существом. А вы хотите отнять у меня эту Польшу. Если не землю моей родины — потому что землю вы не отнимете, — то чувство родины. Каждый вздох Польши — это мой вздох. А вы называете это национализмом!
— Нет, это мы называем патриотизмом.
— Все равно, как бы вы это ни называли. Здесь не может быть никакого названия, любой вариант принижает это чувство. Вы даете ему название, классифицируете, подводите под рубрику… А я не желаю этого!
Незнакомец опять остановил его:
— Ты говоришь слишком громко, это неосторожно!
— Да, простите, — Анджей уже успокоился, — больше не буду.
— Значит, пусть все идет стихийно? — вдруг шепнул незнакомец, видимо вовсе не желая прерывать разговор.