Хвала и слава. Том 1
Шрифт:
— Привыкнешь, — сказал Генрик, — мне ведь тоже все тут кажется иным после Киева, где я провел два года.
— А ты, собственно, из каких мест? — спросил Януш. — Смешно, но я до сих пор ничего не знаю о тебе.
— Нечем было хвалиться. Из Лодзи я. Точнее, из-под Лодзи. Ты даже не представляешь, как незаметно лодзинские окраины переходят в самую настоящую деревню. Есть там такая речушка Мощеница. И пруды. У отца в тех местах была мельница. Наверно, и сейчас есть, я ведь с пятнадцатого года
— Почему?
— Отец отрекся от меня, когда я уехал в академию. Летом четырнадцатого года мы с профессором Павлицким реставрировали церковь под Киевом. Там, как ты знаешь, я и остался, а потом все закружилось…
— Ты, наверно, чувствуешь себя одиноким в Варшаве?
— Как тебе сказать, кое-какие друзья у меня есть. Рисовали вместе…
Поезд мерно постукивал, неспешно катясь по направлению к Скерневицам. Януш смотрел в окошко, за которым изредка проносились сверкающие снопики искр.
— Да, страна не из красивых, — сказал Генрик. — Под Краковом местность поживописнее, но и там живут бедно.
— Вот это хуже всего, — прошептал Януш, — нужда страшная.
— Что ж делать? Мир не изменишь.
— Как знать? Может, и удалось бы все изменить, если бы очень захотеть…
— Хотеть-то можно, а как за это взяться?
— Вот этого я как раз не знаю. И не знаю, сумел ли бы я взяться. Я вот люблю читать стихи…
Генрик засмеялся:
— Боюсь, что ты любишь писать их.
— Стихами тоже мир не переделаешь, — уклончиво ответил Януш.
Генрик опять засмеялся.
— Вы посмотрите, какой великий реформатор нашелся.
— Но ты ведь тоже хочешь хорошо рисовать.
— Живопись — это совсем другое.
— Наверно. Но мне кажется, что все это основано на каком-то недоразумении, на какой-то лжи.
— Что значит — все это?
— Ну, все. Вся эта Польша.
— Но, но! — умерил Генрик его пыл. — Прошу полегче.
— Нет, это так, наверняка. Ты посмотри, вокруг огромный мир, широкий, высокий, бездонный. И где-то в нем небольшая точка. Разве может она уцелеть, существовать, сохраниться? Со всех сторон волны. А вот если бы в мире царила некая истина…
Генрик уселся на лавке и внимательно посмотрел на Януша. Болезненная гримаса перекосила бледное, худое, с резкими чертами лицо Януша. Волосы в буйном беспорядке рассыпались по лбу. Януша нельзя было назвать красивым, но в эту минуту Генрику вдруг захотелось писать его портрет.
— Ты знаешь, я написал бы тебя вот таким, какой ты сейчас.
— Ну что ж, пиши, — согласился Януш.
Они помолчали. Потом Януш снова заговорил:
— И все-таки должна существовать какая-то истина, которой мы с тобой не знаем.
— Все это болтовня и дурь. Никаких объективных истин не
— Рембрандт тоже родился на мельнице.
— Что ты говоришь? Вот не знал! — сказал Генрик с несвойственным ему интересом.
Януш рассмеялся.
— Значит, у тебя еще не потеряна надежда стать Рембрандтом.
— Разве что…
— Но ты им не станешь. Ты не умеешь страдать, как Рембрандт.
— А ты умеешь?
— Видишь ли, — медленно произнес Януш, — страдание — это только одна из истин. Но и я не умею страдать. Конечно, я мучаюсь… сильно мучаюсь… Вот, например, сейчас, когда думаю о Польше. Где же выход? Или еще раньше — в России. Ты не представляешь себе, как я пережил русскую революцию. Это было почти… страдание. Ну а потом эту измену…
— Она изменила тебе? — беззлобно спросил Генрик.
— Ариадна? Нет, не мне. Она изменила делу, в которое верила больше, чем я. Так мне, по крайней мере, казалось. Но нет, видимо, не верила. А раз не верила она, то может быть, вообще, не стоило верить?
— Из-за одной глупой бабы…
— Прошу тебя, не говори так.
— Любил ты ее, что ли?
— До сих пор люблю. Это и есть мука. Потому что знаю: она не заслуживает любви.
Генрик пожал плечами.
— Заслуживает любви! Ты, Януш, совсем еще ребенок.
— Знаю. Но есть люди, которые на всю жизнь остаются детьми. И от этого страдают. Именно дети-то и страдают. Разве ты не замечал, как часто они плачут и сколько искренности в их слезах? У меня есть племянник, ему три года. Послушал бы ты, как страдальчески всхлипывает он, когда у него отнимают любимую игрушку. Он в эти минуты по-настоящему несчастен.
Генрик хлопнул Януша по плечу.
— Ну и что, брат, у тебя тоже отобрали твою игрушку?
Януш ничего не ответил. Он отодвинулся в тень, и в темноте теперь нельзя было разглядеть его лицо.
— Ничего эта болтовня не даст ни нам, ни Польше, — сказал Генрик.
— Вот это хуже всего. Человек ничего не может толком распознать, ни в чем не уверен твердо, нигде не видит четких очертаний — сплошной туман.
— Ты пессимист, — шепнул Генрик. — Ну-ка, ложись спать. Расстели плед.
— Нет, я не пессимист. Разве можно назвать пессимистом человека, который верит?
— Во что же ты веришь, дорогой мой Януш?
— Верю в человека, в человечность, в истину… Я во все верю. Только ничего не знаю.