Хвост павлина
Шрифт:
ПЯТЬСОТ-ВЕСЕЛЫЙ
— Не откажите выпить за мою жену! — От такого предложения не откажешься. Хоть и незнакомый человек, случайный сосед по столику, но как тут не выпить? Как отказать?
— Жена у меня хорошая, замечательная женщина. И любить бы мне ее без оглядки, а я все оглядываюсь… Не откажите выпить…
В 46-м ехал я из Риги в Запорожье. Пятьсот-Веселый — слыхали про него?
Еле втиснулся я в вагон. Людей битком, присесть негде, а у меня даже чемодана нет. Много нас было таких, бесчемоданных, и все поглядывали на чемодан этой девчонки… да нет, не девчонки, сказочной принцессы. А она почему-то выбрала меня. Уступила мне краешек своего чемодана. Может, потому, что вид у меня был самый безопасный: был я росту малого, не смотрелся на свои восемнадцать лет.
И вот мы едем с ней верхом на чемодане. Она впереди, как будто дорогу показывает, а я уж за ней, куда покажет.
Даже не познакомились. Она по ночам спала, а я ее придерживал, чтоб не свалилась с чемодана. Прижимал к себе, чтоб не свалилась с чемодана… Не откажите выпить за мою жену…
Днем я все к ней присматривался: спала она ночью или не спала? А она и не оборачивалась ко мне; ехала впереди на своем чемодане.
Через трое суток прибыли в Киев. Здесь и расстались: у меня пересадка, а она дальше поехала — на Львов.
Она поехала, а я все никак не могу ее забыть. Как будто я и дальше сижу на чемодане.
Приехал как-то во Львов. Иду по улице и вдруг вижу — она. Точно такая, как мне запомнилась.
Познакомились. Она и не замужем оказалась. И вышла она за меня — вот эта самая, за которую мы с вами пьем. Давайте еще за нее выпьем.
Только оказалась не она это. Не та, которую я искал. Никогда она не ездила нашим поездом.
Живем мы хорошо. И люблю я свою жену. А где-то в глубине продолжаю любить и ту, с чемодана. Ну ты скажи мне, мил человек, разве ей трудно сказать, что она была там, в нашем поезде, чтобы я мог любить ее одну? Но она самолюбивая, не хочет пользоваться чужой любовью. Выпьем за нее!
Вот какая история. Четверть века прошло, как ехали мы на Пятьсот-Веселом. Он — ю-ю-ю! — и поехал, а мне всю жизнь смотреть ему вслед… Но все-таки я думаю, что это была она. Просто ей неловко за тот чемодан, вот она и не признается.
МАРТА
Я стоял у памятника Воронцову и читал там, где ничего не написано.
— Что вы там читаете, молодой человек?
Спрашивал старик. Я тоже не был молодым человеком.
— Так, ничего.
— Вот и я ничего. Ничего не написано, а я читаю. Вас интересует, что именно я читаю? Я читаю то, что сам написал.
— И что же вы написали?
— Ничего особенного. Можно было придумать лучше, но я написал только несколько слов: «Марта, ключ у Нухимзонов». В тот момент было важно, чтоб она знала, где ключ, иначе бы она не попала в квартиру.
— Вы сказали: Марта?
— Да. Марта. Это имя моей жены.
— Удивительно. Мы здесь тоже писали Марте. На этом памятнике.
— Кто это — вы?
— Трое мальчиков. Это было еще до войны. Мы написали здесь: «Марта, мы тебя любим».
— Все трое?
— Ну да. Мы тогда учились в четвертом классе. Мы и дружили потому, что все вместе любили Марту.
— И она прочитала ваше объяснение?
— Нет, наверно. Да и откуда она могла знать, что это мы ей написали? Но для нас это было неважно. Важно было написать. Может быть, даже важней, чем сообщить о ключе у Нухимзонов.
— Конечно, конечно. Если б не то, что я уходил на фронт. Мы должны были встретиться, но я ее не дождался. Даже проститься не успел…
— Извините… — Мы оба были смущены. Один Воронцов держался невозмутимо.
— За что извинить вас, молодой человек?
— Глупо все это — наши ребяческие забавы…
— Разве ж это забавы? Это любовь.
— В четвертом-то классе?
Я изо всех сил старался стереть нашу надпись и оставить только его: «Марта, ключ у Нухимзонов». Но ничего ни стереть, ни оставить было нельзя, обе надписи давным-давно не существовали.
— Ну и как, жена ваша взяла ключ?
— Не знаю. Мы с ней больше не виделись. Сначала я не дождался, потом она не дождалась.
— Извините…
— Вот так бывает всегда: извиняются не те, которые должны извиняться… Если б я написал ей то, что написали вы…
Как будто мы говорили об одной Марте. О начале ее жизни и продолжении. И конце. Перед нами была одна жизнь, сложенная из кусков разных жизней.
— Теперь уже ничего не узнать… И ее не осталось, и Нухимзонов не осталось…
Он помолчал. И вдруг улыбнулся:
— А это вы хорошо придумали — любить втроем. Любить одному слишком непосильно для человека.
ВОЛОДЯ И ХИЖНЯК
Их оперировали в один день. Хижняк прозрел, Володя остался в прежнем положении. Володе было двадцать восемь, Хижняку шестьдесят, и, конечно, он испытывал некоторую неловкость.
— Воно б молодому, звычайно, а мени що… Я вже надывився…
Но позорная радость, которую он пытался из деликатности скрыть, рвалась из него и его опровергала:
— Насмотрелся! Разве можно насмотреться на этот мир? И такой он, и сякой, а — нельзя насмотреться…
Он чувствовал себя виноватым перед Володей, хотя никакой его вины в этом не было. Просто у него оказались целее глаза, у него не было производственной травмы, а была обычная катаракта, которая не представляет для врачей трудности. И все равно он не мог спокойно смотреть на Володю. Для того ли ему вернули зрение, чтобы смотреть на человека, которого оставили слепым? Тем более, что человек этот еще почти ничего в жизни не видел.