И бывшие с ним
Шрифт:
— На «Весте» себя видит Вадик. На месте Лени, — сказал Саша. — Весь вечер предлагал себя… Считает, мы обеспечили социальный успех Ильи Гукова.
— Ты, Гриша, как бы внутренне расстался с Леней, — досказал Юрий Иванович с болью, и с надеждой, и с сомнением в своих словах: ну что я в самом деле, нет вроде никаких причин винить друга.
Не дождавшись ответа, Юрий Иванович полез из машины. Гриша попросил Сашу прижаться на площади Революции, пересел за руль и погнал. Через площадь Дзержинского и Китайский проезд выскочил на дугу Москвы-реки. Неслись огни по гладкому камню парапета. Выкована набережная! Здешний и пришлый люд
Юрий Иванович позвонил Грише, просил приехать к шести часам к Муруговым. Гриша ехать отказывался: в семнадцать тридцать ждут в райисполкоме, оттуда поедут в магазин — закопались с ним, полагалось сделать еще до ноябрьских. Стряхнет магазин — станет одним пунктом меньше в стотысячных хозяйственных программах, порученных заводу как головному предприятию района, где числятся зоны отдыха, дэзы, совхозные кормоцеха.
— Пожалуйста, приезжай, — попросил Юрий Иванович. — Нужно ведь.
Гриша издал носовой звук, заменявший у него при различных окрасках десятки слов.
— Тебе нужно.
Гришина рука опускала трубку на рычаг, в последний миг Юрий Иванович остановил ее:
— Будут следователь, адвокат.
В начале седьмого были у Муруговых, в тепле и уюте маленькой квартиры. Востроносенькая появилась из кухни, красногрудая, как птичка, в своем передничке. Важно появился и столь же важно удалился тучный грузин. Бабулька, подминая диванчик своим тяжелым телом, с выражением читала в телефонную трубку про выведение пятен. У стола сидел следователь с Петровки, омич, при появлении новых гостей застенчиво убравший под стул ноги в шлепанцах.
Приехали следом Гриша и златовласая адвокат, сели ужинать. Угощали кинзмараули. Вино было послано бабульке ее первым мужем Ванечкой. Тучный грузин, доцент, сын Ванечки, привезший вино, сказал тост за бабульку, называл ее «мамой». Бабулька обвенчалась с Ванечкой в Тифлисе в 1916 году, для чего они с сестрой затеяли белый бал, а для подкупа священника и найма извозчиков Ванечка у своего отца, мелкого железнодорожного служащего, украл деньги, скопленные на покупку участка под застройку. Сидевшая на балконе мать невесты сказала гостю: «Глядите, едет свадьба», тот перегнулся через перила и досказал: «Невеста ваша дочь, сударыня». Ванечку не впустили в дом.
Добрейшая бабулька за столом занималась следователем, сочувствуя ему всей душой, ведь он вынужден был ехать сюда, она-то не выходит из дому, да еще допрашивать ее как свидетеля, что ей представлялось как нечто мучительное для следователя, противоестественное; она поощряла молодого человека задавать вопросы, она желала облегчить ему труд, подсахарить горечь его положения. Тут выяснилось, что ее письма к Лене задержаны для перевода, ведь они написаны на немецком.
— Простите, сколько вам мороки от меня, —
— Он-то продерется, — злорадно сказала востроносенькая, — да что вычитает? Информацию еженедельника «За рубежом», сообщение об открытии химчистки на той стороне улицы. Информацию о городе Сергиополе. Там второй мамин муж построил водокачку.
За столом молчали. О Сергиополе не слышали.
— Был такой имперский городок в Казахстане, — извиняясь, пояснила бабулька. — Начальный пункт тракта на Китай. Тюрьма, церковь, китайская торговлишка. Капитана, купи. Купила мужу тюбетейку из крашеной мешковины. Нет Сергиополя, погубил его Турксиб. Только водокачку муж построил. На станции Аягуз, это в пяти километрах от Сергиополя.
— Там же какая-то техник родила ему ребеночка, муж ушел к ней, а ты перед отъездом связала ребеночку носочки, — сказала востроносенькая снисходительно.
Гриша звонил заместителю, спрашивал про магазин, адвокат от вина и еды осоловела, переносила равнодушно взгляды доцента как досадную необходимость и ждала случая проститься; следователь не чаял узнать что-либо полезное для следствия, запивал варенье очередным стаканом чая.
Тут бабулька и высказалась. По ее, выходило так, будто неважно, сколько просидит Леня. Человек, вольный сесть за руль машины и ехать куда вздумается, может быть более несвободен, чем сидящий в одиночной камере.
Общество ожило. Адвокату, стало быть, ни к чему защищать Леню, она, адвокат, становилась не нужна. Так же бессмысленны усилия следователя, и друзей Лени, и его востроносенькой жены. Все понимали, бабулька добра и человечна, Леню она любит, и высказанное ею есть выражение знания, недоступного им, как недоступен им опыт человека восьмидесяти лет, скоро двадцать лет как заключенного в двух комнатушках.
— Сиди он там себе. Только на что мы будем жить? — спросила востроносенькая. — Что мне остается как женщине?
— И ты… и Леня… отпустят же его… можете пойти и взглянуть на новую химчистку, — сказала бабулька, — а я никогда ее не увижу. Можно так меня сравнить с вами. Но можно ведь и по-другому. Я свободнее вас… свободнее себя, тридцатилетней… свободнее умом, независимее… свободнее для людей.
Первой поняла бабульку адвокат.
— Господи, я знаю, о чем вы!.. Мы, женщины, так зависимы от своего естества. Мы смиряемся, оно определено нашим назначением. Но какая же зависимость! Внезапные смены настроений, состояний! Вдруг щелкнет в тебе — и ты раздражена, понесло или вдруг сонливость, поглупела. Как включили тебя! Я недавно поняла, почему нет женщин — великих писателей, скульпторов, адвокатов.
— Летит спящая женщина, — сказала бабулька. — Я видела такую скульптуру на выставке. Или женщина летит с закрытыми глазами? Она заключена, будто в камеру, в свое неведение. В сон, в слепоту.
— Да-да, неволя нашего тела, — благодарно отозвалась адвокат. Потянулась через стол к бабульке.
— Другие сидят в быту, как в одиночной камере, — сказал Эрнст. — Или закрепощены обязательствами. Хорошо еще не измышленными.
Востроносенькая недоумевала. Она поворачивалась к одному, к другому, будто клевала; свою жизнь с бабулькой она считала жизнью в квартире без дверей. Меня и дочку, говорила востроносенькая, хранит случай, стены дома истончились.