И переполнилась чаша
Шрифт:
– Что вам удалось сделать? – озабоченно спросила она, сердясь на себя за эту поддельную озабоченность.
– Я посетил две фермы, одну пустую и другую, где живет хозяин обеих, старик Жело, в свое время он учил нас удить рыбу. Он лишился руки на войне четырнадцатого года и потому затаил на бошей, как он выражается, основательную обиду. Он спрячет кого угодно, как угодно, когда угодно… Еще я поговорил со старшим мастером на фабрике у Шарля, которого я тоже знаю. Если будут документы, он устроит нашим «проезжим» работу, вполне даже правдоподобную. Единственное условие, разумеется, это чтоб Шарль позволил своим работникам,
– Сдается мне, он на правильном пути, – сказала она, улыбаясь и глядя Жерому в глаза (как она сама подметила, впервые за этот вечер).
В ответ Жером засмеялся, но каким-то странным, неестественным «желтым» смешком, в то время как Шарль смеялся открытым «красным» смехом, подумала Алиса ни с того ни с сего, не к месту, некстати. Она все чаще ловила себя на неожиданных поворотах мысли и резких перепадах настроения, чего никогда не случалось с ней после кризиса, того «большого кризиса», и что в свое время очень рано сделало ее одной из самых необычных и привлекательных женщин Парижа и Вены. В ее тогдашней веселости было что-то особенное, свободное, занятное, смесь холодного юмора и пылкого воображения, не говоря уж о сокрушительных ляпах в адрес отдельных лиц.
Между тем смех Жерома, независимо от его цвета, был невеселым и оборвался внезапно. Они пристально глядели друг на друга, словно чужие (а ведь за последние три года они сотни, тысячи раз подолгу смотрели друг другу в глаза, она – вопросительно, со смертельным страхом перед жизнью, он – заботливо и бесконечно нежно. Теперь все изменилось: они бросали друг другу вызов). Немедленно остановить это, подумала Алиса, происходит что-то ужасное, и это надо пресечь как можно скорее.
– Я не сомневаюсь, что вы уже соблазнили Шарля, – произнес он деланым светским тоном. – Фокус с проколотой шиной означает у него подлинное, серьезное увлечение.
– Как это? – спросила Алиса.
Спросила небрежно, но сама застыла перед зеркалом с губной помадой в поднятой и одновременно безжизненной руке, словно остановленный крупный план в фильме, который только ответ Жерома мог привести в движение.
– Когда мы с Шарлем только начали волочиться за юбками, – сказал Жером, – в переходном, что называется, возрасте, успехи наши были не слишком очевидны, и мы всевозможными способами помогали Венере: предполагалось, например, что трюк с проколотой шиной очень воспламеняет девушек. Мы везли их домой на раме, вдыхали аромат их волос, касались грудью их спин – действовало безотказно, во всяком случае на нас… Не самый, понятно, утонченный способ ухаживания, но все же…
– Не может быть! – воскликнула Алиса, сверкнув глазами. – Нет! Не хотите же вы сказать, что Шарль тащил в гору лишние пятьдесят килограммов моего веса на своей раме только для того, чтобы, как вы говорите, вдыхать аромат моих волос! Это было бы слишком трогательно.
– Очень трогательно для семнадцатилетнего мальчика, – саркастически подхватил Жером, – но для тридцатилетнего мужчины…
– Еще более трогательно! – перебила его Алиса. – Во-первых, в тридцать лет Шарль уже не в такой хорошей спортивной форме; кроме того, такой поступок со стороны зрелого, обласканного женщинами мужчины стоит дороже, нежели проделка юнца, преследующего химеры. Да, да, дорогой Жером, я нахожу, что ваш красавец предприниматель Самбра – совершенно героическая личность.
Но, видя, что Жером, не поддавшись на юмор, уже открывает рот для суровой отповеди, Алиса вспомнила испытанную уловку, не сказать чтоб совсем невинную, зато, насколько она знала, весьма действенную: встречное обвинение.
– Послушайте, Жером, – произнесла она с возмущением, – уж не хотите ли вы сказать, что ревнуете к Шарлю, обвиняете меня во флирте? Да за кого же вы меня, в конце концов, принимаете? За кого?
В голосе ее звучала мелодраматическая нотка, которая ей самой понравилась. Известное макиавеллиевское ухищрение – бумерангом возвратить обвинение обвинителю, обвинить его самого в том, что он понапрасну вас обвиняет, – вдруг снова показалось ей гениальным. Увы, Жерому было не до софизмов.
– Да, я ревную к Шарлю, – сказал он. – Когда я увидел вас вдвоем на велосипеде, так близко друг к другу, таких веселых и счастливых…
Когда целомудренное возмущение не возымело успеха, Алиса инстинктивно ухватилась за другой прием, более сентиментальный и, возможно, более искусный.
– Да вы же сами говорили, что больше всего на свете хотите видеть меня веселой и счастливой!
– Стало быть, я ошибался, – холодно парировал Жером. – Да, я хотел видеть вас веселой и счастливой, но со мной. А не с Шарлем.
В ту же минуту ему самому стали очевидны эгоизм и жестокость его фразы. Одним взмахом щетки Алиса опустила волосы на лицо, так что теперь он не видел ни ее выражения, ни, как знать, может, даже и слез. Наступило молчание.
– Я не понимаю. Я не понимаю вас, Жером, – прозвучал наконец голос из-за черной портьеры волос. – Разве не вы поручили мне убедить и для того соблазнить вашего друга? Разве не вы сами все спланировали, не вы привезли меня сюда? И отправили в лес с мужчиной, имеющим репутацию бабника? Даже если он по простоте душевной и проколол шину, чтобы понюхать мои волосы, это пустяк в сравнении с тем риском, на который вы меня обрекли, отпуская с ним вдвоем! Вы чудовищно несправедливы, Жером, несправедливы и неблагодарны.
Откинув волосы, она поспешно вышла из комнаты, так что Жером не успел разглядеть, были ли на ее лице следы слез. Она совершенно права: он глуп, гнусен и низок, он злился на себя безмерно. Четверть часа он укорял себя и распекал и только потом, все еще пристыженный, спустился к ним в гостиную. Как человек рассудочный, Жером в общем-то никогда не доверял своим впечатлениям, ощущениям, опасениям или страхам. Он верил только в разум и логику, и это ему уже дорого обошлось.
Алиса и Шарль сидели на ковре перед камином и играли в кункен. Смех Алисы поначалу успокоил Жерома, опасавшегося последствий давешней сцены, но затем, тотчас почти, вызвал новый приступ ярости.
Да что же с ним такое происходит? Только что он десять минут терзался от стыда и угрызений совести, перебирая в уме свои идиотские обвинения. В эти ужасные минуты он был готов отдать все, лишь бы не видеть Алису расстроенной, не думать, что понапрасну причинил ей боль – для него не существовало худшей муки. Но теперь, когда он слышал ее смех – доказательство того, что она не расстроена, – он не только не успокоился, но и готов был отдать все, лишь бы найти ее рыдающей где-нибудь в углу и утешить самому. Попросту он не мог перенести, что Алиса смеялась, в то время как они, можно сказать, находились в ссоре.