И поджег этот дом
Шрифт:
– Значит, не вы виноваты. – Он опять умолк, и по лицу его пробежала мимолетная печальная тень, которую я уже не раз замечал, находясь с ним рядом: промелькнула, не больше, – тень утраты, сожаления и бесконечной, незабывшейся боли. Тень исчезла так же быстро, как появилась, лицо стало спокойным, остались лишь терпеливые морщины. – Значит, вы не виноваты, – повторил он. – Но мучаетесь из-за этого. Иначе и быть не может. Мучаетесь и можете грозить кулаком всей вселенной как ненормальный, требовать ответа – и слышите такой вот смешок. Это Бог или кто-то велит вам не вешать носа. Dio Buono! [39] Нет, там… Эй, эй! Глядите! У вас взяла!
39
Боже
Но рыба уже сорвалась у меня с крючка.
– Может, краб, – сказал Касс. – Или угорь. – Он поглядел на небо. – Полпервого, наверно, – пробормотал он. – У Поппи небось завтрак готов.
– Но я вот чего не возьму в толк, – сказал я, возвращаясь к главной теме, – невероятным мне показалось не то, что он сделал сперва. Изнасилование. Это как раз по его части. – Я запнулся. – Хотя такое, пожалуй, нет. Не представляю, чтобы он до такого дошел. То есть до садизма. До убийства и прочего. Что изнасиловал – поверить по крайней мере можно. Но не в его природе, эти… угрызения совести – так ведь получается? Угрызения, а после – что там было? храбрость, мужество напоследок? – покончить с собой как бы во искупление. Понимаете, для этого требуется…
– Для самоубийства? – перебил Касс. Он вынул изо рта сигару и прищурясь глядел на меня с невеселой улыбкой. – Ничего для этого не требуется, дорогой мой. Разве что отчаяние. А храбрости требуется меньше всего. – Он глядел на меня без улыбки, хитро, слегка подергивая леску. – Ни храбрости не требуется, ни мужества, ничего. Это вам говорит знающий человек. Черт бы побрал комаров. – Он шлепнул себя.
Нечто подобное он внушал мне накануне; меня это озадачило так же, как сейчас, но он не дал мне времени подумать, будто спохватившись, что проговорился, круто повернул разговор с Мейсона на меня и спросил:
– Кстати, что стало с вашей машиной? Это была сплющенная жестянка. Вам ее починили?
– Нет. У меня не было времени. Помните… вы же помните, не прошло и нескольких часов, как началась свистопляска. Какой-то кошмар. Понимаете, я приезжаю в таком состоянии, просто разбитый. А на другой день – Мейсон мертв. Мне уже было все равно. Я продал ее Ветергазу как лом. Перед отлетом в Нью-Йорк. Кажется, он дал мне за нее долларов сто.
– А-а, наш любезный padron di casa [40] Фаусто? – Он усмехнулся. – Вы его не знаете. Клянусь Богом, этот будет барышничать билетами на Страшный суд – в партер и бельэтаж, включая свое собственное место. Он ее, конечно, починил и заработал шестьсот процентов. – Касс опять усмехнулся и замолчал. Немного погодя спросил: – Скажите мне вот что, старик. В тот день на дороге – я очень был пьян? Ну, когда мы с вами познакомились.
40
Хозяин дома.
Он смотрел на меня так пристально, что я заерзал. Потом начал что-то говорить, но он перебил:
– Понимаете, я почему спрашиваю – потому что с какого-то момента у меня провал в памяти. Полный. А потом уже – поздняя ночь, я в душе, и вы стараетесь привести меня в чувство. Все, что между этим, – как корова языком слизнула. Я хочу сообразить, когда именно я выключился.
– Не знаю, – сказал я, стараясь припомнить. – Черт, да вроде не так уж вы были пьяны. Ну и – я говорил уже – потом вы завелись, стали разоблачать кого-то из киноартистов, но, ей-богу, вы и тут не показались мне…
– Mama mi'! [41] – Он закатился смехом. – Самовлюбленные голливудские павлины! Я и забыл про них. За каким чертом они-то туда приехали? Ах да – ну как же! Этот Хамфри Богарт для бедных… фу ты, как его? Бёрнс! И девушка нашей мечты, Алиса Адэр, с куриным мозгом. И Крипс… да, вспоминаю его. – Он повернулся с улыбкой, его мятое, морщинистое лицо повеселело и прояснилось. – Знаете, чем больше думаю об этом, тем больше радуюсь вашему приезду. Я был пьян до безобразия. И вот вы. как проводник, ведете меня по белым пятнам. Серьезно.
41
Здесь:Надо же!
– А режиссер, – сказал я, – Крипс. Знаете, он был на вашей стороне. Целиком.
– Знаю, – задумчиво ответил он, почесывая подбородок. – Я бы… – Но опять, словно от приступа тайной печали, лицо его потемнело, и он умолк. – Луфарей, – тоскливо сказал он немного погодя, – вот бы кого половить. В Северной Каролине они с ваше бедро величиной. Есть такая бухта Орегон – они там кишат. И знаете, пока его вытащишь – наломаешься. Помню, мальчишкой, мы с дядей поехали туда на выходные, достали лодку и таскали их, пока я руки до крови не стер, честное слово…
– Но знаете, когда я вас в первый раз увидел, на дороге, – сказал я уже с настойчивостью, – мне чуть ли не больше всего запомнились слова Поппи. Что… – Я запнулся. – Поправьте меня, если перепутал. Понимаете, она была по-настоящему расстроена и обмолвилась, что Мейсон подчинилвас, так, кажется…
И в который раз (мне надо было это предвидеть) получилось так, как будто я – радиоприемник, который он выключил, мягко, вежливо, но без малейших колебаний: про Мейсона из него нельзя было вытянуть ни слова.
– Ну, не знаю, – сказал он, – это я не знаю. Пожалуй, все было не так погано, как могло показаться. – Он поднял глаза к небу. – А поздновато уже. – После этого мы смотали лески и затарахтели к берегу, завтракать.
Я рассчитывал на два выходных дня, самое большее. Но, рискуя местом из-за чрезмерно затянувшегося отпуска (позже в Нью-Йорк полетели телеграммы о внезапной болезни), я пробыл здесь больше двух недель. Конечно, только душевная широта, гостеприимство и учтивое долготерпение южанина позволили Кассу вынести мои расспросы и приставания – да еще, пожалуй, то, что я раза два все-таки выручил его в Самбуко. Хотя я оплаты не требовал. Щедрость, гостеприимство, доброта – они были в его характере, и, конечно, мы питали друг к другу симпатию; но понимание и согласие, которые соединили нас, родились из чего-то другого. Я быстро это почувствовал: втихомолку и по неизвестным мне причинам он тоже бился над какими-то своими загадками, что-то пытался понять. И точно так же, как я надеялся с его помощью рассеять угнетавшие меня тайны, он видел во мне ключ к своим.
Я думал остановиться в гостинице. Касс и слышать об этом не захотел. «Пузатыми капиталистами мы еще не стали, – сказал он, – но тюфячок для вас как-нибудь найдется». За мою долю продуктов, однако, он разрешил мне платить. Я спал в пропахшем плесенью мезонине под самым коньком крыши его нескладного, отчаянно ветхого, скрипучего дома возле Батареи и каждое утро просыпался от топота его детишек и пронзительных криков Поппи, провожавшей их в школу; для холостяка это были приятные, домашние звуки, я лежал и слушал, и постепенно они утихали, смешивались с напевными негритянскими выкриками цветочниц в мощеных переулках. В комнате подо мной топал Касс – в этой комнате он по утрам писал. В окно лился густой запах жасмина, в саду весело пел пересмешник, и, опершись на локоть – сна уже ни в одном глазу, – я смотрел на зеленые, в лиственной кружевной тени улицы одного из самых красивых городков западного мира.