И поджег этот дом
Шрифт:
– Его повезли в Неаполь, в больницу. Мне надо туда позвонить.
– Питер, какой ужас!
– Питер… – нудил Мейсон.
– Я не виноват. Парень был…
– Питер, я хотел тебя предупредить.
– …одноглазый. Ну что, Мейсон?
– Слушай, Питер, мне страшно неприятно это говорить, но, видишь ли, тут произошли небольшие изменения. Ведь я тебе написал, что ты остановишься у нас на вилле? Так вот, для тебя снят потрясающий номер в «Белла висте».
– Да ты что, Мейсон? – вырвалось у меня. От этого нового разочарования у меня встал ком в горле, и мне был неприятен собственный голос, хнычущий и сварливый. – Что за новости?
– Не сердись, Питси, –
– Поди ты со своим кукленком, – по-школьному огрызнулся я. – Я еду к тебе в гости и по дороге чуть не разбиваюсь насмерть! Слова об этом не могу вставить – за твоей болтовней про антигистаминные таблетки. Сперва приглашаешь, а потом сплавляешь в какой-то клоповник.
– Питси, Питси, Питси, – промурлыкал он, качая головой. – Позволь мне, пожалуйста, объяснить.
– Ну ладно, – с ожесточением ответил я. – Давай объясняй.
– Во-первых, это не клоповник. Это роскошная гостиница. Держит ее наш хозяин, замечательный дядька. Я снял тебе самый лучший номер – я снял. Я за него плачу. И не только потому, что считаю это своим долгом, а потому, что мне это приятно, понял? А почему так получилось – да не хмурься, в самом деле, – вот почему: когда приехала съемочная группа, Алонзо расселил людей по разным гостиницам и пансионам, а для себя подыскать место – старый медведь, это в его духе, – конечно, забыл. Поэтому я отдал ему твою комнату…
– Почему же он не вселился в этот, как ты говоришь, потрясающий номер, который снят для меня? Ты же меня, черт возьми, пригласил.
– Питси, кукленок, – терпеливо и мирно объяснял он. – Питси, послушай! Этот номер освободили – какой-то турист освободил – только вчера; Алонзо уже был здесь.
– Надо понимать, что, если бы его не освободили, я ночевал бы в машине. Бывшей.
– Не смеши меня. Ты же знаешь, я бы тебя устроил. Ты что, не веришь дяде?
Так мирен и мягок был его баюкающий голос, что струны старой привязанности все же отозвались на него, и злость моя улетучилась. И, покидая меня, извлекла из груди протяжный вздох.
– Извини, Мейсон. Наверное, ты прав.
– Номер чудесный, – вступила Розмари. – Я еще днем заставила Фаусто – это хозяин – убрать его для вас. Вид оттуда волшебный. Когда сюда приехали Кинсолвинги – это люди, которые живут под нами, – когда они приехали, то несколько дней прожили в нем и были в восторге.
Мейсон фыркнул:
– Все пятьдесят семь человек.
Я поднялся, уже не возмущаясь, но все-таки с глухим остервенением в душе, поднялся мрачно и разочарованно.
– Я их встретил по дороге. Женщина… забыл, как ее… Поппи – велела спросить у вас, Розмари, не уступите ли вы им на вечер… как же ее… словом, прислугу. Кажется, кто-то из детей простудился.
– Ты куда? – спросил Мейсон.
– Мейсон, – угрюмо ответил я, – по-моему, я сегодня прикончил итальяшку, но надо еще пойти убедиться. А потом, – я повернулся к нему спиной, – пойду спать в потрясающий номер.
Уже войдя в кафе, я услышал его обиженный голос:
– Питси, Питер, ну зачем ты так? Учти, сегодня тебя ждут к обеду!
От стакана пива я совсем опьянел, тело превратилось в кисель, в ушах раздавалось зловещее тиканье, на ходу меня бросало из стороны в сторону, как тяжелого диабетика, и в этом сонме напастей я его едва ли даже услышал; состояние мое было таким растрепанным, что конец дня память сохранила в виде фантастических клочков и обрывков, словно выхваченных из сплошного мрака фотовспышками. Звонок в Неаполь помню ясно: бесплодные прения с сумасшедшими женщинами в кабине-душегубке, которую делила со мной стая зловонных мух. «Macch'e, signore! Chi desidera all' ospedale?» [54] В разговор врывался пронзительный педантичный французский голос: «Ici Marseille, Naples!» [55] – и следовали гневные отповеди на неаполитанском диалекте; минут через десять я сдался, покинув телефонисток в безнадежной двуязычной схватке. В отчаянии я бросил думать о Ди Лието, решил, что он – окоченелый труп, шатаясь вышел из духового шкафа и через террасу направился обратно на площадь. Посреди площади затормозил автобус; из него высыпала толпа немолодых альбиносов, по-вороньи переругиваясь на немецком. Пока я стоял, они выстроились в шеренгу и, в кожаных трусах и безвкусных цветастых платьях, каркая над своими бедекерами, затопали через площадь и сквозь голубиный вихрь к церкви. Я отвернулся от них и опять увидел Мейсона. Он встал из-за стола.
54
Да что там, синьор? Кого просить в больнице?
55
Неаполь, говорит Марсель! (фр.)
– Пьер, ты не злишься на меня? Если да, я скажу Алонзо, чтобы он с тобой поменялся.
В общем, я не злился на него – я в самом деле так думаю, – а просто устал. Так я ему и сказал.
– Молодец, Питси. Так иди в гостиницу вздремни, а в половине восьмого мы ждем тебя к обеду. Договорились?
– Хорошо, Мейсон. Ciao. Ciao, [56] Розмари.
Пробел. Мне надо было взять в машине вещи, но как я добрался до нее, припомнить не могу. Во всяком случае, за рулем уже кто-то отдыхал – здоровенный малый моих лет, с плоским землистым лицом, и приветствием мне была широкая улыбка, уснащенная кривыми зубами и черноватыми деснами, – что-то вроде подопревшей зари.
56
Пока.
– Скажи мне, что ты делаешь в машине?
– Sto attento alia machina, – сияя ответил он. – Я караулю вашу машину.
– Вылезай. Нечего тебе тут делать.
– Sissignore! Subito! [57] – Он вылез. – Если бы не я, ребята бы еще хуже ее попортили. Видите, и так разбили стекло и сделали большую дырку спереди.
– Что ты выдумываешь?
– Это ребята из Скалы. Очень плохие. Пришли с большой палкой и били по вашей машине.
57
Слушаюсь. Сию минуту.
При этих словах боль, не отпускавшая меня весь день, стала почти невыносимой; будто призрак Ди Лието настиг меня здесь, на горе: по задумчивому шарообразному черепу, пустому взгляду, по вислогубой, кроткой и бессмысленной улыбке, так схожей с гримасой Ди Лието, забывшегося в порожнем и безысходном сне, я понял, что передо мной еще один дурачок, и мучительное чувство, обостренное усталостью, – не ужас и не сострадание, а что-то среднее – пронзило меня, как электрический удар, и шевельнулась где-то в суеверных, допотопных глубинах мыслишка: то, что я зрю, хоть и в густых помарках, завизировано на Небе.