И поджег этот дом
Шрифт:
Ручку бросили в начале следующей фразы, уже совсем неразборчивой, – вернее, ткнули наискось, вспоров пером бумагу, словно в приступе ярости. Под всем этим кособочился немыслимый детский домик с трубой, нарисованный красным карандашом, стая мезозойских птичек, лошадь-рахит с распухшими, как гигантские морковки, ушами – тоже красная, и внизу огромными красными буквами примечание: RHKИ ВОН! МАРГАРЭТ КИНСОЛВИНГ 8 ЛЭТ. УФ. Мне почудилось, что в углу завозилась мышь или крыса, я вздрогнул, оглянулся и с чувством озноба, как будто окружающие тление и разруха затронули уже самые мои кости, вышел на балкон. Огоньки на воде не сдвинулись, не изменились, они вклепались в море, словно невозмутимое
Позади со стуком распахнулась дверь, и я вздрогнул, как студень. Я круто повернулся и увидел Касса: очень возбужденный, в спешке, он подошел к громадной куче барахла в углу комнаты и начал рыться в ней, разбрасывая во все стороны какие-то носки, ремни и туфли.
– Где этот несчастный рюкзак? – сказал он. – Леверетт, все оказалось просто, как два пальца… Я мог впереться туда в латах, с консервной банкой на хвосте. Голливудская кодла еще гудела – заходи и бери. Все равно что конфетку стырить.
– Что бери?
Он как будто не услышал меня.
– Смешно, – продолжал он. – Я выхожу с добром из ванной, а мне навстречу – какой-то битюг, по виду римский киношник. Незнакомый, соображает, что я тут неспроста. Стоит, губищу отвесил и спрашивает: «Che vuole lei? [141] » Ну, я не растерялся и говорю ему: «Гуляй, красавец, я тут работаю» – на самом лучшем английском языке и проплываю мимо и сияю, как епископ. Нахрап и хитрость – вот что нужно вору.
141
Чего вы хотите?
– С какимдобром? – не отставал я.
– А-а. Я и забыл, – небрежно ответил он. – Ну как же. Вот. – Он показал баночку. Я подошел, наклонился, чтобы разглядеть получше, и увидел в ней капсулы с лекарством. На этикетке значилось: ПАРААМИНОСАЛИЦИЛОВАЯ КИСЛОТА, ЛЕДЕРЛИ, США. Баночка зажиточно блестела при тусклом свете.
– Магическое средство, – сказал он тихим голосом, кривя губы. – Сто капсул. Хватит, чтобы вылечить десять романтических поэтов. А применяют его от туберкулеза, вместе со стрептомицином. Если бы оно у нас было до войны, моя милая кузина Юнис Кинсолвинг до сих пор жила бы не тужила в своем Колфаксе.
– А Мейсон где его достал? – спросил я.
– Он-то? – с неохотой отозвался Касс. – Он достал его из рукава.
– Нет, правда, на что ему сто капсул такого лекарства?
– Ха! – невесело усмехнулся Касс – Ну, это долгий рассказ. Но такой уж зато рассказец, что у вас волосы на ногах встанут дыбом.
– Не мог ведь он получить его без рецепта, правда?
Касс уперся в меня взглядом.
– Ну, брат, я думал, вы знаетеМейсона. Или вы не знаете, что, когда дело доходит до земных благ, этот мальчик может достать всё? Всё! – Он мрачно поглядел на банку. – В этой темной стране его днем с огнем не сыщешь – вот в чем дело. Нет, оно есть, конечно. Его уже производить тут стали помаленьку, как в наших благословенных СШ и А. Но попробуйте доберитесь до него. Да за такую баночку вы можете купить целый выводок демохристианских сенаторов.
– А что вы будете с ней делать?
Он
– Не знаю, – ответил он наконец голосом, похожим на тихий плач. – Господи спаси, не знаю я! Врач… Кальтрони… этот местный врачишка… Ну его к черту! Короче, это средство должно творить чудеса. В нашем случае, я думаю, уже поздно, но почему не попробовать. Какого черта мы тут стоим и болтаем! Пошли, что ли? – Он побросал в грязный рюкзак баночку с лекарством, несколько банок сардин, полбуханки хлеба и три или четыре яблока, побитых и не первой свежести. И мы окунулись в ночь.
Главная улица Самбуко, лежавшая перед нами, была даже не улица, а, скорее, лестница из булыжника, слишком узкая и слишком крутая для любого колесного экипажа, вечно мокрая от подпочвенных вод и скользкая – и от воды, и от того, что ее веками шлифовали подошвы. Мы шли вверх, тяжело дыша, почти не разговаривая; путь наш лежал между сонными, затаившимися домами, освещенными только тусклым светом фонарей, но километра через полтора город остался позади, и нас обступила тьма. Запахло деревней. Касс включил фонарь.
– Где-то тут начинается тропинка, – сказал он, водя лучом по бурьяну. – Вот она. Пошли. Тут добрых полчаса ходу, но по краю долины, место ровное, особенно не устанете. – Луч света упал на ящерицу – маленькое встревоженное существо с глазами призрака кинулось наутек и шмыгнуло через стенку. – Бедная тварь, ей миллион лет, – сказал Касс. – Пошли.
Мы двинулись по тропинке. Пахнуло ароматом лимонных деревьев. Не знаю почему – потому, быть может, что я перестал наконец думать об этих дворцовых интригах, – ночь вдруг показалась мне сладостной. Запах чистой земли, лимонного цвета, сосновый воздух, струившийся с гор, обволокли нас. Из-за облака выплыла полная луна, осветила лес и склон под нами, и речка, отчаянно булькавшая и лопотавшая в долине, заблестела живым серебром. Где-то вдалеке заблеяла овца. Долина казалась зачарованной. Касс погасил фонарь; луна освещала дорогу: свет ее растекся по всей долине, облил серебром сосновые рощи, скалы и крестьянские домишки, разбросанные там и сям по склонам, одинокие, беспризорные, сонные. Наверху клокотал водопад; вот радуга подрожала над ним, потом исчезла. Снова донеслось блеяние овцы – дремотный, вкрадчивый звук. Наконец Касс заговорил:
– Прямо какая-то дурацкая Аркадия, правда? Вам надо посмотреть на это днем или на рассвете. – Он помолчал. – Чем промышляете, Леверетт?
– Что значит промышляю?
– Не обижайтесь. В смысле – чем занимаетесь? Чтобы земля вращалась, и цвели сады, и прочее.
Когда я сказал ему, чем занимаюсь, вернее, занимался в Риме, он опять долго молчал.
– Теперь вспоминаю. Мейсон говорил. – Он опять помолчал. – Вы, ребята, могли бы направить часть этой помощи, или как это у вас называется, вот сюда вот. – Он споткнулся о камень, схватился за мою руку. – Извините, не совсем еще твердо стою на ногах.
– От меня там мало что зависело, – на ходу стал оправдываться я. – Я был не начальником, а, как говорится, исполнителем.
– Ага! – Он хрипло, невесело рассмеялся. Потом вытащил из кармана берет и нахлобучил на лоб; в этом странном порывистом жесте были злость и презрение. – Я знаю, что не вы были начальником, Боже сохрани. Лицо начальника я вижу каждый раз, когда беру в руки газету. Акулья морда, староста из пресвитерианской церкви. Что такой знает о жизни, я вас спрашиваю! И что они все знают, гладкие, надутые паразиты! Приехали бы сюда посмотреть. – Он тяжело дышал. Долина вокруг нас купалась в нежном серебристом свете луны. – Он показал рукой: – Посмотрите на это! С ума сойти, а? Но, клянусь Богом, Леверетт, печальнее места на земле я не знаю.