…и просто богиня
Шрифт:
Соседка была белая и бледная. Лет сорока. Казалось, что она все время стесняется, спрятаться хочет, но не получается, и потому эти мелкие шажки — то в сторону, то немного назад, когда встречаешься с ней лестничной площадке, — и голос шелестящий, сконфуженный немного, и юбки шерстяные во все времена года, клетчато-бежевые.
Немного испуганная, но для соседства чрезвычайно удобная. Стены между квартирами были не слишком толстыми. Слева или стучали, или ругались, над головой вечно цокали каблуки и текла вода, а справа даже телевизора
О себе соседка напоминала редко и однообразно. Временами сквозь стену просачивался тихий стон. Я не сразу понял, что это песня. А для того, чтобы распознать ее, мне понадобилось как-то проснуться среди ночи: «…есть город золотой с прозрачными воротами и ясною звездой». Я был уверен, что звуки издает не компакт-диск, а пластинка. Крутится тарелочка на старом проигрывателе, а проигрыватель стоит в нише старомодной стенки — там, где должен бы находиться телевизор; ночь, соседка слушает любимую песню, думает о чем-то трепетном — с этим и заснул опять, а позднее уже безошибочно угадывал, когда за стеной разливается лирика — то поздним вечером, то ночью, а то и утром рано-рано.
Песня была всегда одна и та же: город золотой… ясною звездой… блеянием тонким. Наверное, какое-то важное переживание увязалось у соседки с этой мелодией, и та стала ее жизненным лейтмотивом — однообразным, может быть, но не раздражающим.
Однажды на лестнице громко матерились: грузчики тянули массивный предмет, обмотанный в полупрозрачный пластик.
— Джакузи, — пояснила мне соседка, улыбаясь довольно жалко, вжимаясь в стену. Она могла бы и слиться со стеной, если бы не мешала ей неизменная клетчатая юбка.
Потом за стеной долго грохотали. Слышны были шорохи, лязганье, мужские голоса. Соседки слышно не было, и проще всего было представлять ее в платяном шкафу: затворилась тётя среди тряпья, сидит в темноте, пережидает, когда установят уже чудо-агрегат, да оставят в покое и ее, и города — золотые, лирические.
— Зачем ей джакузи? — рассказывая приятелям о нелепой тетке, смеялся я. — Что ж, и свечки зажжет? И в воду лепестков розовых накидает? Ляжет, вся такая зовущая…
Взгляд мой тогда не был пристальным. И жалостливым тоже не был. Молодость жестока, ради красного словца и соседки-чумички не пожалеет.
Что какая-то личная жизнь у нее была, можно было догадаться по коврику у двери. Если соседка была дома, то этот кусок зеленой мохнатой ткани располагался ровно, как по линейке. А в отсутствие хозяйки начинал озорничать — съезжал в сторону, заворачивался, показывая черную прорезиненную изнанку, или вовсе исчезал, обнаруживаясь в углу возле лифта в качестве подстилки для бомжей.
Однажды коврик кособенило сутками напролет: он и утром валялся, как попало, и вечером тоже никак не вспоминал о благопристойности, да и следующим утром совершал те же буйства. Из этого следовало, что соседка в отъезде. В отпуске, или вроде того.
— Дома не ночует, — гадко ухмыляясь, сообщила старуха снизу, которая всегда все знала.
— Рад за нее, — сказал я довольно равнодушно, но разбуженное любопытство принялось если не пыхать, то тлеть.
Удивительно было думать, что у бледной тени может появиться любовник. Я не знаю, как занимаются любовью тени, наверное, что-то клавесинно-дребезжащее: «город золотой — ясною звездой».
А как-то раз видел ее со спутником. Это был довольно грузный мужчина среднего возраста, тоже бледный, одутловатый слегка, в очках с толстой оправой и такой же, как и она, сконфуженный.
— Они в дурдоме познакомились, — сообщила все та же старуха.
Сказала сплетница со своей обычной безапелляционностью, но я отчего-то поверил. То, каким бывает секс у теней, я представить не мог, но был способен вообразить их встречу в каких-нибудь безжизненных, пахнущих хлоркой, декорациях с разговорами на полтона, да на пару шелестов.
С того времени расшаркиваться перед соседкой я стал тщательней, а еще чаще обходил за версту — чтоб не задеть неосторожным словом. Воображал себе шаткий шкаф-витрину, который рухнет, развалится, если к нему внезапно приблизиться.
А потом уехал за границу, где у меня своя личная жизнь образовалась. Я едва ли вспомнил бы о бывшей соседке, если бы не тот вечер, и не рассказ знакомого психиатра о его безумных пациентах.
— Они не сумасшедшие, — возражал я. — У них причуды.
— А тебе-то откуда знать? — вопрошал он с наглостью дипломированного специалиста.
Действительно, откуда?
Соседями мы пробыли с ней пару лет, а перекинулись едва ли парой слов. Не возникало такой потребности. Но если бы сейчас она жила через стенку, то я, повстречав ее как-нибудь на лестничной площадке, обязательно спросил бы.
— Вы счастливы?
И постарался бы расслышать «да». Не скажу почему.
ЗАЙЧИК
У смерти эхо длинней, чем у рождения.
Умер мой дед. Жизнь его не оборвалась, а затухла. И думать о нем мне в общем-то нечего — я его плохо знал. Но эхо от жизни, которая жила еще несколько часов назад, понеслось, и я никак не могу от него отделаться.
Я думаю о тех, кто умер.
Главным образом, о матери моего друга, которая умерла полтора года назад. Она устала жить (бывает такое и в благополучной Германии), и поздней осенью заснула.
— Это чудо, что она прожила так долго, — говорил на похоронах один из братьев моего друга. Тот, который врач-терапевт.
— У нее было самое лучшее медицинское обслуживание в стране, — возражал я.
Врачей в семье моего друга очень много, врачом был еще его отец, а потому расстроенный организм его матери выверяли дотошно, кормили ее таблетками, потчевали светотерапией, бодрящими инъекциями, и она — вчерашняя курильщица, незнакомая со спортом — жила, сохраняя здравый ум, прекрасную память.