…и просто богиня
Шрифт:
— Как они живут! Ты не представляешь! — опустошив наконец тарелку, воскликнул он.
— Не волнуйся, отлично представляю. Там как у меня в Сибири, только теплей.
— Да, ты знаешь, как Илина живет?! Илина с подругой живет! Вся квартира, как вот эта комната — и спальня, и гостиная, и кухонная ниша, и туалет. Все! А дороги! — он схватился за пухлые щеки, придавил их чуть-чуть. — Яма на яме. Привез ей парфюм. Недешевый, само собой, а у нее туфли из… — он назвал фирму.
— Разбитые? — я подумал, что если у человека есть вкус, то неважно какой фирмы его туфли. У Томаса вкуса нет совсем (да и сложно иметь
— В пассаж пришли. Там эти русские везде, извини. В мехах и бриллиантах.
— Извиняю. И в губах еще, да.
— Говорю: купи себе новые туфли — отдаю кошелек и ухожу. Она конечно самые дешевые купила. А ее подруга — я ей тоже по мелочи привез — подарила мне сервиз. Не знаю, дорогой или нет, неважно — важен жест. Сто пятьдесят евро за перегруз заплатил. Дешевыми же летел. Мог б оставить сервиз, а забрать попозже. А эта дура на регистрации…
— А чем Илина занимается? — перебил его я. — Образование у нее есть? — образование для меня о чем-то говорит. Хотя, конечно, кого только университеты не воспитывают…
— Она — ветврач! У нее средний балл «девять и один», это почти как наша «единица»!
— Умная, — сказал я не без облегчения.
Хотя если умная, почему запереть себя позволила? Да, и была ли тюрьма? Как встречалась она с Томасом, если под замком у зверя-полукровки сидела?
Побыв на цепи год или два, моя знакомая русская бежала от своего немецкого изверга, вышла замуж еще и еще, и всякий раз — так она рассказывала — злые мужчины били ее, горемыку. Сейчас любовник бьет, и мне ее не жаль. А милая девица, она москвичка, спрашивала меня как-то про один голландский город — хороший ли, стоит ли ехать. Ее замуж голландец позвал. «Ты его любишь?» — спросил я. «Да, я смогу по всей Европе без визы ездить», — ответила она. А знакомый бразилец, голосистый кудрявый алкаш, буквально в эти минуты пьет кровь одному хорошему человеку — жрет, пьет, срет в душу и жалуется всему свету, что гадкий любовник хочет найти ему — такому прекрасному — работу.
И нет им числа.
Как люблю я этих блядей — всех полов, возрастов и национальностей, этих торговок патентованным счастьем, эквилибристок елея, змей-заклинательниц, профессиональных идиоток, гениев алгебраических гармоний, щупательниц недр, изымательниц активов — всех цветов и сортов. Как люблю я их, неутомимых искательниц слабины, душек этих, пушистых и мяконьких, с глазами-блюдцами, поющих нескончаемую свою песнь — как жила и страдала, как неодолимые силы ввергли, как обрекли… И слезы по щекам, и трясутся нервно метафорические сиротские бантики.
Я люблю их, я ими любуюсь, я могу себе это позволить, у меня лед в глазах, им нечего у меня брать — даже пример.
— Нужно быть осторожным, — осторожно начал я.
Незадолго до того, как злющая архитекторша его бросила, Томас рассказывал, какую шикарную они сыграют свадьбу.
Томас понял меня с полуслова.
— И что? Что я теряю?! Только время!
И время, и чувства, и деньги, а главное, надежду.
А если не будет надежды у этого нелепого немца, то он опять жрать начнет, как свинья, или завалится в клинику с неврозом — или еще хуже, будет ходить, полный таблеточного счастья, будет пугать людей своей эйфорией — мне рассказывали про Томаса, мне было жаль его очень.
— Не получится — уедет, — сказал он. — Теперь я думаю только позитивно. И пока все идет только в плюс, — он открыл папку, там были копии документов на румынском. Сертификаты чего-то ветеринарного.
— Хорошая бумага, — сказал я. Копии были цветные, а бумага плотная, глянцевая, почти как пластик.
— Если уж делать, то как следует, — сказал он, перекладывая листы. Один из них был распечаткой фотографии — наверное, из Интернета.
— Это она?
— Да, смотри какая.
— …
Она была головокружительно хороша.
И что после этого? Верить?
ФРАУ ШРЕДЕР — ФРАУ КНОПФ
Деревня немецкая, небольшая, обустроенная скучно: двухэтажные домики блеклых цветов — розовых, желтых, голубых — выставлены рядами, без всяких палисадников впереди, как будто детские кубики. Ряды глухие, без просвета, а за ними жизнь кипит.
Вот, две старушки. Живут по соседству. Фрау Кнопф — фрау Шредер. У них Холодная война.
У одной я часто останавливаюсь — ее сын приходится мне приятелем, и, если мы шумной толпой едем на машине к Северному морю, то есть возможность переночевать в этом желтеньком доме — сделать по пути остановку.
О другой — фрау Кнопф — я слышу всякий раз, когда бываю в доме фрау Шредер, а потому и вспоминаю старушек всегда парно.
Фрау Шредер — фрау Кнопф.
Одна — высокая, худая, подтянутая, кудри залакированы волосок к волоску, на кашемировой нежно-розовой груди тусклый черный камень в серебряной оправе — была бы воплощенной леди, если б не некрасивая растоптанная обувь, в какой удобно отекшим ногам.
Другая — круглая, седенькая, глаза светлые, выпуклые, будто в два круглых аквариума воды налили, и рыбки там — по одной в каждом, живые и мелкие. Была бы русской, носила б цветастый платок по плечам, но она немка — на ней что-то вроде вязаной кацавейки.
Сухощавая фрау Шредер ходит, не спеша, хозяйство ведет с толком: дети, которые приезжают к ней в гости (то все трое разом, то по одиночке), завтракают не позднее десяти. Правило соблюдается неукоснительно. Однажды я проспал, и наутро внизу в столовой меня ждало бескрайнее поле белой скатерти с сиротливо стоящим с краешку утренним ассортиментом: чашка с блюдцем, тарелка, нож, ложечка, салфетка, термос с кофе, тарелка с колбасой и сыром, баночка варенья, яйцо в стаканчике, укрытое самодельной вязаной шапочкой. Мне стало стыдно, с той поры я старался не опаздывать, как бы сладко ни спалось мне в деревенской тиши.
А в два часа обед. Готовить его фрау Шредер принимается почти сразу после завтрака — под шум посудомоечной машины, которая, к слову, появилась у нее первой из всех жителей этой деревни. Фрау Шредер знает цену прогрессу. Ее родители были обедневшими врачами, она училась в большом городе, а в деревне очутилась, выскочив замуж за своего дантиста. Тот умер лет двадцать назад, с той поры она живет вдовой. Ее сын рассказал мне, что «mama» (всегда «mama», и никогда чопорное «mutter») могла бы пойти в политику, ей предлагали место в каком-то местном совете, но по делам ей пришлось бы часто разъезжать, пренебрегая материнскими обязанностями — и она отказалась.