…и просто богиня
Шрифт:
На обед бывает то зелень с мясом, то рыба с фасолью, то еще какая-то очень сытная и очень старомодная еда, предназначенная для вкушения, а не заталкивания в себя на ходу. Готовит ее фрау Шредер, не суетясь, и меня поначалу удивляло, как она, ветхая, в общем-то, старушка, прекрасно все успевает: к двум часам тарелки на столе сияют, старое разнокалиберное серебро подмаргивает в такт, в металлическом соуснике плещется какая-нибудь аппетитная жидкость, стоят и блюдо с мясом, и большая глубокая тарелка с салатом, и еще одна — то с картошкой, то с какими-то стручками; если день рыбный, то приготовлена еще и отдельная тарелка, куда следует класть хребты и кости. Подглядывая за фрау Шредер,
После обеда фрау Шредер удаляется в комнатку, смежную с гостиной и, накрывшись русской белой шалью, почивает на диване. Диван этот мне очень нравится — он достался фрау Шредер от тетки. Та была старой девой в Берлине, а когда умерла, отписала имущество любимой племяннице.
— Она замуж не вышла, — рассказывала фрау Шредер. — У нее груди были, как бутылки. Очень стеснялась. Стала журналисткой.
В кабинетике рядом с цветастым диваном стоит пузатый комодик — у него есть один симпатичный фокус: скважины для ключей обрамлены в перламутровые оконца. Эти продуманные детали сообщают, что изготовлен комодик давно, любовно и приобретен за большие деньги.
Судя по фотографиям в круглых рамочках на стенах, сама фрау Шредер в молодости была хороша собой. Не красавица — профиль жестковат, и нос крупен, с хищно прорезанными ноздрями, а рта и нет почти, один только намек на губы. Но зато прекрасная кожа и густые светлые волосы войлоком.
Когда я впервые оказался у фрау Шредер в гостях, то обстановка меня поразила — все казалось очень роскошным, солидным, буржуазным очень. Потом, правда, выяснил, что солидность и дороговизна скопились только в двух комнатах — гостиной и кабинетике по соседству. В остальном дом обставлен, скорее, просто — функционально очень. В гостевой комнате на втором этаже, которую обычно выделяют мне — полки, сбитые чуть не вручную, а платяной шкаф своей простотой напоминает советскую фанерную мебель.
— Она все потратила на детей, — объяснил ее сын, средний из троих, который приходится мне приятелем.
Подремав часок-другой, фрау Шредер встает и, втиснув отекшие ступни в комнатные туфли, шаркает на кухню. Там она заваривает кофе, раскладывает на тарелочку самодельные коржики. Молоко непременно наливает в специальный металлический молочник с едва приметным носиком. Чашки фарфоровые, тонкие, пить из них страшно — кажется, что жидкость запросто просочится сквозь просвечивающие стенки. Или кокнешь, не дай бог. Фарфор венгерский, приобретенный давным-давно, но почти целый — одна только чашка склеена. Остальные — их пять, вроде — целы-целехоньки.
— Трое детей было, и ничего не разбилось, — удивлялся я.
— Мы из кружек пили, — пояснил мой приятель. К фарфору, по его словам, допускали только совершеннолетних.
А далее наступает вечер. Сумерки неспешно сгущаются, в гостиной зажигается торшер с желтым треугольным абажуром. Фрау Шредер, нацепив очки с толстой бесцветной оправой, сидит в своем высоком кожаном кресле, вяжет крючком, читает прессу, смотрит телевизор, упрятанный в нише фанерного шкафа-стенки. Когда темнота за окном становится непроглядной, а по углам вспыхивает еще и пара желтых настольных ламп, на столике, украшенном кружевной белой салфеткой появляются бокалы с вином, вкусная мелочь — конфеты, печенье, кубики сыра. Собираются все обитатели дома — дети, дети детей, мужья, жены, их друзья. Иногда, на Пасху или Рождество, бывает даже тесновато, и мне трудно представить, как выглядит эта комната в другое время, когда фрау Шредер совсем одна — а такое бывает чаще, все дети давно разлетелись кто-куда (врач, финансист, врач).
Здесь много говорят о политике, фрау Шредер в разговорах участвует редко, но всегда по делу — ум ее ясен, а глаза, чаще полузакрытые (она сидит, откинув голову, касаясь кудрявым затылком темно-коричневой кожи кресла) не дремлют.
— Интересы большинства людей не простираются дальше ближайшего фонарного столба, — говорит она безо всякого осуждения.
Сама она интересуется мировой политикой. Убеждения свои называет христианско-демократическими. Прежде я не знал, что есть такая немецкая партия, мне это сочетание понравилось, потому что — так я решил — христианство, промытое демократичностью, дает человечность. Узнав, что я из Сибири, фрау Шредер вспомнила, как летала с мужем в Японию, и видела в окно иллюминатора бескрайние сибирские леса.
Фамилия у нее, как у бывшего немецкого канцлера.
— Нет-нет, — заверяет она. — Мы не состоим в родстве, — но предположение ей лестно, легкий румянец проступает.
Впрочем, может быть, это от вина. А к полуночи она поднимается — кто-то из детей непременно бросается ей помогать.
— Mama! — кричит этот кто-то.
Поддерживаемая под локоток, она шаркает к себе наверх, в спальню с отделанными темным деревом панелями, высокой кроватью и стопкой толстенных книг на прикроватной тумбочке. Читает немного, а вскоре выключает свет.
Слов получилось много, а про соседку — фрау Кнопф — говорить, в общем-то, и нечего, из-за чего они еще больше напоминают мне сообщающиеся сосуды.
В паре шагов от желтого дома фрау Шредер стоит дом грязно-розовый. Некогда он был ярко-розовым, но с той поры много воды протекло. На стенах потеки, черепица на крыше, от природы красноватая, безнадежно черна. Там-то фрау Кнопф и живет.
Ее мне трудно понять — она говорит на специфическом немецком диалекте. К тому же у нее вставная челюсть «Плохо сделанная», — толкает меня сейчас в руку фрау Шредер, а вернее, отчетливое воспоминание о ней. Вот сидит сухая строгая старуха в своем высоком кресле, крупные руки, усыпанные ржаными пятнышками, сцеплены, крутит большими пальцами, говорит тихо, размеренно, аккуратно — будто мелкие гвоздики вколачивает.
— Хорошего дантиста она себе может позволить, но не хочет, — говорит она о фрау Кнопф, с которой соседствует с незапамятных времен и с тех же самых времен у них что-то вроде Холодной войны. Ум у фрау Шредер ясный, речь чиста, и мне непонятно, зачем мудрой старухе война с полубезумной соседкой, ее старьем и суетливой колготней.
За каким-то из обедов фрау Шредер рассказала историю, от которой у меня пропал аппетит: невозможно ведь есть и смеяться одновременно.
Однажды рано утром фрау Шредер пошла в туалет, ручку дернула, а дверь не открывается, только за дверью тихое шебуршанье. Испугаться не успела — дверь подалась, а за ней…
— Хильда! Я спрашиваю, что ты здесь делаешь? — без улыбки, рассказывала фрау Шредер. А ответом ей было нечто про испорченную канализацию и страшные боли в животе. — Она воду экономит. Скупердяйка.
Я загоготал: было смешно представлять бабульку — седенькую, белоглазую — которая тайком пробирается в чужой дом, чтобы воспользоваться туалетом. Раннее утро, сквозь дымку яблони в саду понемногу прорисовываются, а меж ними к заветной дверце крадется старушка в кацавейке…
Список претензий к фрау Кнопф у фрау Шредер велик, но, на мой взгляд, некритичен. Ссорятся из-за малины, которая растет у одной (фрау Кнопф), а к другой (фрау Шредер) тянет свои ягоды сквозь сетку-ограду.