…И пять бутылок водки
Шрифт:
– Прости, милая, – сказал он, помедлив. И легонько погладил ее по круглому, мягкому, податливому плечу. – Не обижайся. Я сегодня – не в себе. Взвинчен весь, накален… Ну, сорвался – бывает… Да ведь и то сказать: так все неожиданно повернулось!
– Но в чем дело? – спросила Наташа. – Почему ты такой? Тебе ведь радоваться надо, а ты… Что тут, все же, произошло?
– Да как тебе сказать, – замялся Игорь. – В двух словах всего не объяснишь… И сейчас не время. Давай встретимся завтра. Я как раз успокоюсь, соберусь с мыслями… Все обдумаю… А обдумать надо будет много!
– Но завтра я вряд ли смогу сюда выбраться, – поджимая губы, сказала Наташа. – Много дел, беготни.
– А мы не здесь, – сказал Игорь. – Мы в городе встретимся.
– В городе?
– Точно.
– Значит, ты…
– Да. Решил выползать на волю. – Игорь обнял ее, улыбаясь. – Заточение кончилось!
В эту ночь Игорь так и не смог уснуть; курил, расхаживал по комнате – по пустой, захламленной, опостылевшей своей одиночке. И думал, думал… Думал о том, как примет его фрайерская жизнь – да и примет ли вообще? Насколько он знал и помнил, почти ни у кого из тех, кто отходил от кодлы и переметывался к фрайерам – почти ни у кого дальнейшая судьба не складывалась, не задавалась, не оканчивалась добром. Нет, не оканчивалась; в ней постоянно возникали непредвиденные сложности и помехи. Этому было много причин… Главная же заключалась в том, что «завязавший» вор никак не мог найти себе применения в новом суетном мире; чувствовал себя здесь лишним, чужим… Бросив старое дело и не ведая иного, он поневоле оказывался в положении жалком, зависимом, почти нищенском. Приходилось все начинать сначала; обретать другие навыки, учиться какому-нибудь ремеслу… Накопленные ранее деньги – если бы даже они и были – все равно ничего изменить не могли; пользоваться ими было трудно и опасно. Став скромным тружеником, блатной уже не мог вести прежний, широкий образ жизни, а если бы и решился на это – тотчас же погорел бы, попал под надзор милиции.
Размышляя об участи российских урок, Игорь с завистью подумал о блатных на Западе. Там все обстояло иначе. Там деньги открывали широчайшие возможности. Там, на Западе, завязавшему не надо было отказываться от удобств и уходить на дно, в самый низ общественной жизни. Наоборот, он поднимался из темных глубин на поверхность и затем, с поразительной легкостью, перевоплощался в рантье, в бизнесмена, в почтенного налогоплательщика. Для этого надо было только перебраться из окраины города в центр и, взамен каскетки и джинсов, облачиться в смокинг. Полиция не трогала его – без особых причин… Здесь же, в России, любой бывший блатной по-прежнему оставался для властей фигурой чуждой, подозрительной и, в общем, совершенно бесправной.
По первому подозрению его могли взять снова; для его ареста не требовалось ни веских доказательств, ни специальных санкций! Все происходило механически, особенно – во время так называемых «изоляций», то есть периодических массовых чисток.
Таких изоляций в истории страны насчитывалось немало. Первая – началась в 1927 году. А еще в 1923 году возникло крупное, всесоюзного значения, лагерное управление – Управление Соловецких Лагерей. На острова Соловецкого архипелага (некогда принадлежавшие знаменитому старинному монастырю) ссылались, преимущественно, политические: эсеры, троцкисты, всякого рода классовые враги… Но попадали туда и блатные. И попадали во множестве. Их подбирали походя, вкупе с другими слоями. Причем в уголовном кодексе республики имелась специальная статья, допускающая повторное наказание за былые грехи – давно забытые и замоленные… В арестантском фольклоре существовало на этот счет немало песен. «Завезли нас в края отдаленные, – говорится в одной из них, – где болота, да водная ширь. За вину, уж давно искупленную, заключили в былой монастырь.»
Соловки были – как запев, как прелюдия… С каждой новой изоляцией (а в тридцатые годы они участились, обрели небывалый размах) возникали все более крупные управления, рождались гигантские княжества чекистов – Соликамские таежные лагеря, полярные Норильские рудники, знаменитый «Дальстрой», охватывающий всю северную оконечность азиатского материка.
И всюду в изобилии томились люди, взятые ни за что, без дела, за вину уж давно искупленную…
Игорю вспомнился один из таких вот – завязавших, ушедших из кодлы и затем безвинно взятых вновь. Молчаливый, сумрачный этот парень провел на свободе – в мирной жизни – три года; женился, устроился в сапожную артель, оброс хозяйством и какое-то время был счастлив… Нежданный и несправедливый арест подкосил его, вверг в отчаяние; прибыв на Колыму, на прииск, он в первую же ночь попытался покончить с собой; перерезал вены, но не погиб – был спасен. Попал, в результате, в приисковую больницу. И там-то Игорь с ним и познакомился.
Такой безысходной, надрывной тоски он еще не встречал, не видел; целыми днями парень лежал, уткнувшись лицом в подушку, укутавшись с головой. Почти не ел ничего, ни с кем не общался, на вопросы отвечал односложно и нехотя. Он все время думал о чем-то – думал упорно, тяжело, неотвязно… Несколько раз – по ночам – Игорь видел его, курящим, что-то беззвучно бормочущим сквозь зубы. Парень разглядывал свежий шрам на своей руке, на запястьи. И лицо его при этом подергивалось, странно кривилось, а глаза были недвижны, безжизненны, подернуты тусклой холодной пленкой – как у раненой птицы.
И было понятно, о чем он думал. Было ясно: он протянет теперь недолго и повторит свою попытку. Повторит непременно. Он еще движется и дышит; он еще жив покуда, но все равно, он уже не жилец. Его нет, он кончен – это только призрак!
Однако вскоре случилось чудо. Призрак ожил, преобразился; стал говорлив и улыбчив. Перемена произошла разительная – и поводом к ней послужило письмо, пришедшее с воли.
Он читал его неотрывно – перечитывал по много раз, не расставался с ним, таскал с собою; истер и замусолил. И когда он разворачивал истершиеся на сгибах листки (он делал это бережно, осторожно, трепетными пальцами) и погружался в текст письма – морщины его разглаживались, черты как-то вдруг смягчались, теряли прежнюю неживую жесткость, и на лицо ложился мягкий ласковый свет.
Теперь он охотно вступал в разговоры. И однажды, толкуя с Игорем, сказал:
– Понимаешь, пишет, что – любит. И ждет. И будет ждать, несмотря ни на что. И никого ей не нужно, кроме… Нас только двое, на этом свете – вот ее точные слова! – только двое… Ты понимаешь, что это значит?
– Да-а, – протянул Игорь, – понятно… Но – ты ей, вообще-то, веришь?
– Конечно, – рассмеялся парень, – а почему бы – нет?
– Но ведь женщины…
– Женщины всякие бывают, – отмахнулся тот, – а это моя – единственная… И то, что она любит – я знаю. Давно знаю. Точно знаю. И верю, а как же иначе? Да и во что же мне верить, как не в это? Что еще есть на свете настоящего?
И он умолк, и словно бы задохнулся; проглотил комок, подступивший к горлу, и затем добавил – глухо, медленно, как-то даже свирепо:
– Нет, я буду жить. Теперь – буду! Не выйду из игры, неподдамся, дождусь свободы. Доживу до нее, доживу… Все перетерплю… Ради этого – стоит!
Игорь тогда не придал его словам должного значения, не воспринял их всерьез. Теперь же он вдруг подумал о том, что парень-то был прав; в самом деле, что еще есть на свете более ценное и настоящее, чем любовь? Во что еще можно верить? Ради чего еще стоит жить?
«Все так, – усмехнулся он мысленно, – все так. Ради этого, действительно – стоит жить… В нелепой этой жизни – безумной и бедственной – только она, любовь, может быть мне единственной опорой. И утехой. И спасением. И если Наташка и в самом деле любит меня, если она – моя, я буду жить, не поддамся, все перетерплю! О, я еще не вышел из игры. Я еще способен сделать несколько мелких чудес – выбраться из кучи на вершину и утвердиться там… Я много смогу – только бы можно было верить!»
Утром, по первому свету, Игорь вышел на волю. Он именно так и почувствовал себя – вышедшим на волю, освободившимся… Он как бы пережил еще одно заключение и сейчас – второй раз за недолгий срок – испытывал хмельную радость раскрепощения; наслаждался волей, дышал ею, вбирал в себя, впитывал всеми порами сияние утра и говор толпы, и сухую, знобящую прохладу осени.