И сколько раз бывали холода (сборник)
Шрифт:
Большую часть времени тётя Нина проводила дома. Она не работала, не помню её и просто вышедшей на прогулку или отправившейся в гости. В саду – да, но не на грядках «попой кверху». Зато цветов было много – от первых жёлтых крокусов, которые странно было видеть цветущими на голой, ещё не отогревшейся после морозов земле, до поздних хризантем, на которые летел первый снег, а они всё цвели, догорая сиреневым костром.
Бабушка моя, тоже «цветочница», несколько раз брала у тёти Нины луковицы тюльпанов и черенки роз, делясь с ней, в свою очередь, белыми и малиновыми пионами и садовыми ромашками. Летом оба наши сада благоухали, вызывая неодобрение и вместе с тем некую зависть «огородниц»,
По субботам тётя Нина ходила на базар, и мы не раз сопровождали её.
Деревянные магазинчики и бараки теснились тут во множестве, окружая торговые ряды. Тётя Нина оглядывалась как-то растерянно. Потом я поняла: у себя на Кавказе она привыкла к другому базару, другим покупкам.
Овощи она выбирала иначе, чем моя мама, неизменно искавшая в сезон картошку «на рубль – три», то есть три килограмма за рубль. Тётя Нина брала то, что ей нравилось. Вздохнув, шла в мясной лабаз – длинное полутёмное здание, пропахшее смертью.
А я, оставив Митю с Валькой её сопровождающими, сбегала в другую лавку, где на подсвеченных полках переливались длинными искрами хрустальные вазы, графины, бокалы. Грубые деревянные ступени, домик – избушка на курьих ножках, а внутри такое… Я подолгу стояла там заворожённо.
Домой тяжёлую корзину несли мальчишки – Валька менялся с Митей, а если корзину первым брал Митя, то он и не уступал её, нёс до самого дома – казалось, ему и нетрудно.
Тётя Нина сразу принималась за «большую стряпню», достав из кухонных ящичков множество приправ, которые я не умела определить. А ещё – айву, орехи, барбарис… Мисочки с невиданными соусами, в каждом – сто оттенков вкуса. Соусы-поэмы.
Тихо позванивали длинные серьги тёти Нины. Заметив, как я люблю не только украшения, но и просто красоту камней, стекла, она, пока еда «доходила», вела меня в свою комнату, доставала шкатулку, вынимала бусы, серьги, кольца… Рассказывала.
– Венецианские, – повторяла я, и слово это удивительно шло лёгким, каким-то сухим бусам, где янтарные бочонки были оправлены в резное золото.
– А это – на, – сказала она, неожиданно подавая мне кольцо, прозрачный кристалл в серебряной оправе. – Это не просто так кольцо, это жизнь… Будешь глядеть на него когда-нибудь… Серебро будет тёмное, уставшее, хранящее много тайн. А ты будешь видеть всё ясно, как сквозь хрусталь…
И если Валька мог получить от матери полотенцем по спине, если мне старшими многое запрещалось, то у Мити дома была совсем другая атмосфера. И мать смотрела на сына с уважением: мужчина.
Митя… Когда он брал моё лицо в ладони, когда я подставляла ему лицо – это чувство, что летишь, адержат, как крылья, – его руки…
Я знаю сопричастность чуду. Думаю, чудеса даёт Бог каждому в его жизни. Кого-то они будто поддержат под локоть в трудную минуту и отпустят. И мои любимые строки у Ирины Ратушинской – именно об этом:
…Окно в морозе! Ни глазков, ни стен,И ни решёток, и ни долгой боли —Лишь синий свет на крохотном стекле,Витой узор – чудесней не приснится!Ясней взгляни – и расцветут смелейРазбойничьи леса, костры и птицы!ИА я всю жизнь жила – от чуда до чуда. Они были такими простыми – чудеса эти, но с несомненностью убедили меня, что есть тот мир… Не наш, тот, который называют «тонким», – ради щемящей прелести которого стоит жить.
Первое чудо случилось зимой. Мне было года три. Вместе с дедушкой мы шли мимо Дворца культуры. Тогда были другие зимы: машин немного, и снег – белейший, сугробы – высотой почти в человеческий рост. А в тот день была ещё и сильная метель, вихри снега – натурально завивающиеся, подобно фигурам возникающие перед тобой – вдруг. И, хотя я крепко держалась за дедушкину руку, один из таких вихрей подхватил меня и пронёс несколько шагов. Невозможно забыть ощущение, когда тебя подхватывает и несёт воздух. Кажется, ещё миг – и сольёшься с метелью, растворишься в ней.
Второй раз мне в ладонь легла звезда. Она была величиною как раз с мою детскую ладошку, о пяти лучах, яркого голубого цвета, сияющая, горячая. Был поздний вечер, я стояла на террасе и держала звезду. Так поздно меня выводили на улицу, только когда мне становилось плохо. Я же постоянно болела, и спутниками лечения были тошнота и сердцебиение. Меня закутывали в бабушкину шаль и сажали на террасе – дышать свежим воздухом. Тогда и опустилась ко мне звезда. С нею так хотелось поиграть! От неё было так тепло рукам, которые перед тем мёрзли от сердечной слабости.
– Звёздочке тут будет плохо, – сказала мама. – Ей надо жить в небе, её нужно отпустить. Дедушка взял звезду и отошёл туда, где меньше деревьев. Звезда поднялась с его рук легко – и медленно, плавно стала подниматься в небо. Так взлетают сейчас воздушные шары. А с моей ладони она не улетала, потому что прилетала – ко мне. Я долго верила, что это не сон.
Одна из самых дорогих вещей в доме – икона прабабушки. Которой она бабушку мою когда-то благословила на брак. Икона пережила тридцатые годы, когда шла борьба с религией, дедушкин арест, бабушкины скитания, войну, оккупацию. Она стояла на верхней полке в шкафу – скрытая от недобрых глаз, потому что среди многочисленных гостей, навещавших дедушку и бабушку, хватало коммунистов и атеистов, открыто осуждавших и стыдивших бабушку – когда икона висела в красном углу – «за такое невежество». Всё детство, засыпая, я слушала бабушкины молитвы перед Казанской.
Она никого не забывала: перечисляла всех наших усопших, едва ли не за два века, и всех живущих. Иногда читала совершенно волшебный для уха ребёнка псалом девяностый, в чудодейственную силу которого свято верила. Она почти беззвучно читала его и в день своей смерти, когда мы не знали ещё, что это конец. Бабушка закончила молитву и сказала: «Всё будет хорошо». И умерла она тихо, без мучений.
Сказочный девяностый псалом, слова благодарности Господу, с детства помню чуть слышным бабушкиным бормотаньем: