И сколько раз бывали холода (сборник)
Шрифт:
И годы спустя я плакала, прочтя стихотворение той же Ратушинской:
Не смей нарушать молчаливое вето,И ангелов лишней мольбой не тревожь.А если под горло – беззвучно шепчиПро крылья, и щит, и про ужас в ночи.Он стольких сберёг, этот старый псалом:Про ужас в ночиИ про стрелы, что днём.Так вот, икона. Приснился мне сон, что упала Казанская: стекло, хранящее образ, не разбилось, но сзади треснуло дерево, откололась длинная чёрная щепка. Через несколько дней наяву – икона падает, в точности как во сне, откалывается длинная чёрная щепка. И сразу за образом находим мы связку писем прабабушки, которые без этого остались бы для нас тайной.
Было мне несколько снов, когда я проживала такую любовь, такую полноту Встречи, которая невозможна была бы здесь – потому что это рай на земле. Но ещё большее было дано мне в минуту полной душевной обессиленности, тихих слёз, когда нет уже сил поднять голову от подушки.
В этот миг будто открылась дверь. Я оставалась в комнате, но лицо погрузилось в иной мир. Поле, весеннее поле. Нежность зелёных ростков. И упоительный запах пробуждающейся земли и весенних цветов. Но запах этот был настолько тонок, прекрасен, наполнен чем-то, от чего сердце исполнилось любовью, – и настолько это всё было реально… Поднимая голову, я ощущала, что отрываю себя от другой, несомненно, существующей жизни. Где нет горя, нет бессилья, где душа оживает. Где ждёт нас – Вечность.
Лето. Если вспоминаешь нашу троицу, то почти всегда перед глазами – лето. Стоило школе отпустить нас из своих цепких объятий, как до осени уже нельзя было разлучить нас.
У меня было такое платье, такое сумасшедшее платье. Из всех нарядов юности помнится – оно. Белое, с двумя оборками олиа на плечах, как у дам в старину, вторая по подолу. Платье было атласное, в мелких розовых розах с
Я его летом не снимала.
И вообще, если оглянуться на то время – это одна большая светлая картина. Где есть место всему и всё – как долгие летние дни, которые никак не кончаются.
Наш сад граничил с переулком, в конце которого был детский сад. Бидоны с молоком туда привозил возчик. Телега, лошадь. Серая в яблоках. При своём росте и силе – как нежно брала она из наших рук яблоки и хлеб…
Когда-то я была очень разочарована, увидев в зоопарке слона.
– И это слон? А я думала, что он огромный…
Зарешёткойже стоял… зверь какзверь… ну, может, немного выше, чем мой отец. Ограда делала слона недоступным. Да и не хотелось гладить эту жёсткую морщинистую кожу, неряшливые уши-лопухи.
А лошадь хотелось «обнять и плакать». И забрать к себе. И чтобы на улицах были не машины, а лошади. Но как же становилось жалко, когда возвращался возчик, садился на телегу – ведь он такой большой, ведь тяжело! – и встряхивал вожжами. И старая лошадь покорно вымахивала шаг за шагом, уходя вдаль по улице…
Здесь же, в конце переулка, перед гаражами, лежала россыпь – кто бы сказал – щебня? Но надо было лишь присесть и упорно ворошить невзрачные грязно-белые камушки. И тогда непременно найдёшь меж ними полупрозрачные, мы говорили: слюда. Или тёмно-медового цвета, будто склеенные из блестящих трубочек. Я поднимала их восхищённо, хранила, мальчишки отдавали мне свои, и всё росла моя «сокровищница».
А фонтаны! Их тогда было много, город был словно резной – пронизан ручьями, фонтанами, синевой. Это сейчас – пересохшее горло и грязная Волга вдалеке. А тогда мы сидим в «аттракционном» парке, на краю фонтана, мелкого, с янтарной водой, и бьют струи, омывая бронзового орла, и совсем маленькие ребятишки шлёпают по тёплой воде. И Валька быстро зарисовывает в блокнот – детей, орла, весёлые длинные струи, рассыпающиеся брызгами под лучами солнца…
Наш приют был под старой лодкой. Можно было, конечно, сидеть и у нас в саду. Но в том же переулке стояла поднятая на железные опоры чья-то старая лодка. И мы забирались под неё и сидели на шершавых скамейках, в полутьме. Что бы ни было там, снаружи, – хоть дождь, хоть что…
О чём мы тогда говорили? Валька всегда был немногословен – он слушал. Митя мог рассказать больше всех. Нам казалось – он знает обо всём на свете. Он много ездил с родителями. Заграница была тогда почти недоступна, но «на стране родной я поставил крест» – говорил Митя, имея в виду, что пересёк её с севера на юг и с запада на восток.
– Мы долго жили на Камчатке, – говорил он. – Сугробы там – из окна второго этажа можно скатываться. И ни одного голубя. Когда отец привёз нас в Москву, у памятника Неизвестному Солдату было столько голубей – я смотрел на них, как на жар-птиц!
Родной для тёти Нины Кавказ считал родным и Митя. Завораживали названия, которые он произносил: Чегет, Чегем, Баксан…
– У нас в Пятигорске жарко, а приедешь к Баксану – ну лёд… Горная река. Такое течение! Водопады – из-за пены не видно воды… А какие там лошади – арабы! Хвосты у них таким изгибом – видели, может, в кино? Умнющие кони, как профессора.
– Белые? – спрашивал Валька. Он всё видел в цвете.
Митя качал головой:
– Лошади не рождаются белыми. Проходит несколько лет – тогда белеют. Говорят, что их высекают из кавказского мрамора и сбрызгивают минеральной водой – и они оживают…