И всякий, кто встретится со мной...
Шрифт:
— Будь тут мои ребята, — обратился к ней майор, — они б с этого вашего борчалинца шомполами шкуру спустили! Знал бы, как драться…
— Нет! — почти крикнула вдруг Анна.
— То есть как это «нет»? — удивился майор.
— Нет… — уже спокойно, обычным голосом повторила Анна. — Нам следует терпеть. И вы тоже ссориться с ним не должны, если вправду Георгия любите…
«Нет так нет!» — подумал майор, но ничего не сказал и стал молча рассматривать висящую на стене черную черкеску. Спокойствие и достоинство Анны раздражали его с самого начала. Она сидела с таким видом, словно не то что бить ее, но и просто сказать ей что-нибудь непочтительное никто никогда не посмел бы, словно перед сном она ничем уж другим, кроме молитв, и не занималась. Можно было подумать, что майору она гораздо нужнее, чем он ей. А ведь, направляясь сюда, он был убежден, что пострадавшие мать с сыном сочтут его визит великим для себя счастьем, готовы будут руки ему целовать, прыгать вокруг него от радости! Ибо человеку, попавшему в беду, нужнее всего сочувствие, пусть даже мнимое, неискреннее, высказываемое просто из вежливости, — и это для него благо, и размышлять, вправду ли ты так уж переживаешь его несчастье, ему отнюдь не пристало: он обязан довольствоваться тем, что ты стоишь рядом с ним, быть благодарным и за это — ведь остаться в одиночестве человек страшится больше самой беды. Майор считал, что творит добро, оказывает милость, — она ж как будто и не обращала внимания
Вид черной, чуть-чуть обтрепанной по краям черкески напомнил майору пугало в винограднике, сверху донизу загаженное наевшимися винограду воробьями и превратившееся для них в насест, в место отдыха, хотя балда и скупердяй виноградарь установил его именно для их устрашения. То же самое случилось и с черкеской. Она была такой огромной, что занимала всю стену; но в брошенный ее владельцем виноградник повадились воробьи — или, верней, лисы; и они не обращали никакого внимания на черкеску, вывешенную, чтоб отпугивать их, черкеску, некогда облекавшую плечи и грудь рослого мужчины, а ныне растекшуюся, размазавшуюся по стене, как брызги дегтя, бессильную и пустую, как угроза мертвеца! Главным в этом доме был борчалинец, а не черкеска, прибитая к стене, как чучело какого-то огромного, но безобидного допотопного существа, с самого начала обреченного природой на вымирание. Черкеска майора не пугала — в этом доме он боялся только живого соперника, человека, бывшего тут хозяином теперь; ему-то майор и хотел заглянуть в душу, его-то истинные намерения он и стремился разгадать с помощью избитых матери и сына. Поэтому-то он и не помедлил, не дал чужой боли и озлоблению остыть — он знал, что боль и озлобление делают людей откровеннее, искренней, чем они станут потом, когда боль утихнет, а озлобление уляжется. Он надеялся, что тяжелая рука борчалинца развяжет пострадавшим языки, заставит их забыть осторожность; это и позволило б ему запросто, без нажима и особенных расспросов выяснить, что же все-таки тот собирается делать; решил ли он бросить мать с сыном и поэтому вздул их, или сделал он это, напротив, лишь из желания удержать их навсегда? Вот что мучило майора, вот что ему надо было разузнать — они же молчали и глядели на него так, словно именно он натравил, науськал на них их мучителя…
— Одну молитву, как говорится, и священник переврать может, — начал майор, с улыбкой поглядывая на Анну, — но войти в храм ему за это никто не запретит. Семейные ссоры, друг мой Георга, лишь дураки всерьез принимают! Вот был, скажем, у нас в казарме один поручик-пьянчуга… Жена била его каждую ночь; но попробуй кто назови его пьяницей — она б тому глаза выцарапала!
Анна молчала.
— Мама его не любит! — сказал Георга с такой детской непосредственностью и горячностью, словно матери не было в комнате и ее несправедливо обвинили в чем-то за глаза. — Мы его боимся!
— Георга, братец, неужели ты никогда не слыхал: страх-то и рождает любовь… — усмехнулся майор.
— Мама его не любит! — упрямо повторил Георга. Голос мальчика задрожал, к горлу подступили слезы — он понял, что майор ему не верит.
(Хотя какое значение могло иметь для их дружбы, любила его мать кого-то или не любила? Разве их дружба от этого зависела?)
— Бога ради… как до сих пор выдерживали, так и дальше выдержим. Такая уж, значит, наша участь… — сказала Анна.
«Слыхал?» — молча кивнул майор Георге, и тот удивленно взглянул на мать.
— Дело ваше! — сказал майор. В его голосе зазвучало раздражение, но он еще сдерживался. — Не так уж вы, стало быть, недовольны этой своей участью, раз избавиться от нее не желаете! Ну что ж… За здоровье вашего борчалинца! — И он высоко поднял сбою рюмку. — Он-то свое дело знает. А ты его убить собирался… — взглянул он на Георгу. — Он бы тебе задал перцу! И за участь вашу выпьем… — с язвительной усмешкой обратился он к Анне.
Это тоже сбило Георгу с толку — теперь он с удивлением взглянул на майора. Либо все трое были сейчас правы, либо лгали все трое — лгали не с тем, чтобы провести друг друга, а просто потому, что друг другу были еще чужими, втроем собрались впервые, и каждый говорил свою правду — свою, а не общую для всех троих!
По лицу Анны могло показаться, что она не слышала слов майора или не понимала, о чем он говорит. Скорей всего, она не слушала его вообще; словно младенца, уложив на колени свою перевязанную шалью руку, она в эту минуту думала лишь о своем мертвом муже, мысленно рассказывала мертвому мужу о событиях минувшей ночи. Этого майор не знал и знать не мог, и молчание Анны выводило его из себя — она или ни в грош его не ставила, или всерьез принимала его колкости за комплименты. Впрочем, это было неудивительно: ведь он считал ее самой заурядной шлюхой! Спишь ли ты с одним мужчиной или с целым городом, — когда в этих делах замешана корысть, ты шлюха, ибо торгуешь своим телом; а один у тебя покупатель или тысяча и платят они тебе деньгами или топленым маслом, это совершенно несущественно.
— И его жаль… Он ведь сам не понимает, какое горе нам приносит, — внезапно сказала Анна.
— Дело ваше! — крикнул майор. — Дело ваше! Но обиды ребенка, сироты тем более, я не прощу никому… ни постороннему, ни родной матери!
Анна лишь молча взглянула на майора, словно его окрик вернул ее на землю и она впервые его заметила. Печальный, беззлобный взгляд женщины невольно смутил майора — ему уж и самому показались неуместными собственные озлобление и несдержанность. В конце концов, он был гостем, и гостем незваным; нравилось ему тут или нет, все равно следовало быть сдержанней. Ни его помощи, ни его советов никто ведь и не просил — какое же у него было право злиться? Этим он, помимо всего прочего, лишь выдавал свои замыслы и тем самым тормозил их осуществление. Ему нужно было многое еще выяснить, установить, тысячу раз отмерить и взвесить; а он до сих пор не мог понять и самого простого: любит Анна борчалинца или нет? Ее щенок, правда, утверждал, что нет, но полагаться на это не приходилось — майору казалось маловероятным, что Анна так уж откровенна с десятилетним сопляком. Вполне возможно, что своим «не люблю, боюсь…» она обманывала и его — для того, чтоб, не теряя любовника, выглядеть в то же время в глазах сына невинной мученицей, достойной жалости.
— У нас, военных, есть один неписаный
— Бога ради, бога ради! — воскликнула Анна. Неожиданно вскочив со стула, словно ее вдруг подбросила, подтолкнула некая невидимая сила, она как-то нелепо, неловко бросилась в ноги майору и обняла его до блеска надраенный сапог. — Бога ради… пожалейте нас, если вы вправду Георгия любите, если вправду о нас заботитесь! Не приходите больше… забудьте нас, словно нас и нет вовсе! Бога ради, бога ради, бога ради… — поспешно бормотала она, не переводя дыхания.
— Мама! — крикнул Георга.
Разинув рот, майор тоже вскочил со стула, как если б ему в ноги бросилась собака, — но именно в этот момент произошло нечто еще более непредвиденное. Во внезапно наступившей тишине все трое одновременно услыхали тихий, леденящий кровь скрип деревянной ступеньки и невольно впились глазами в дверь; все трое мгновенно и одновременно поняли, кто этот неожиданный ночной посетитель, под чьими ногами скрипят доски лестницы. За все эти десять лет не было еще ни одного случая, чтоб борчалинец приходил к Анне две ночи подряд. Исчезая порой на недели и месяцы, он являлся к ней всегда неожиданно, без предупреждения — с улыбкой до ушей на лице, в любую погоду залитом потом, шумный, бодрый! И хотя ни разговорчив, ни суетлив он не был, даже сидя с плотно сжатыми губами, неподвижный как идол, он все-таки умудрялся нарушать тишину комнаты: из тайных, сокровенных недр его рослого, облаченного в овечий тулуп тела постоянно доносилось как бы какое-то гудение, схожее, пожалуй, с гудением пламени и нагонявшее дремоту, утомлявшее, расслаблявшее, а вместе с тем несколько даже и пугавшее своим постоянством, однообразием и непрерывностью. Сейчас за дверью стоял он — никто из находившихся в комнате в этом не сомневался. Казалось, гудит весь дом.
— Да святится имя господне… — чуть слышно прошептала Анна; и по телу майора прошла дрожь.
Майор знал, что когда-нибудь они встретятся, что встреча эта неотвратима, но он не думал, что она произойдет столь внезапно и в столь невыгодных для него условиях. Правда, он был тут в гостях, и не вдвоем с женщиной, а в присутствии ребенка, но, застав после вчерашней истории в своем логове мужчину, тот вполне мог взбелениться еще пуще. У майора же были свои планы. Беседовать с соперником об этой женщине он и не собирался… ей надлежало самой отвадить его, постепенно, без ругани и потасовок дать ему почувствовать, понять (у баб для этого есть тысячи способов), что жить с ним ей больше не в радость, а потом, эдак вкрадчиво, ласково втолковать ему: тяжело-де, не могу уж больше, и ребенок уже все понимает, и ты-де перед своей семьей тоже виноват… да мало ли что еще сказать можно? Это — при условии, конечно, что в промежутках между ночными визитами борчалинца майор сумеет переманить женщину на свою сторону. Впрочем, тогда-то у нее и не будет ведь никакого другого выхода, тогда ей поневоле придется закрыть дверь перед борчалинцем — не такая ж она все-таки беспутная, чтоб ублажать обоих одновременно! А выбор напрашивается сам собой: майор-то человек новый! Борчалинец, разумеется, взбесится, может, даже еще разок вздует женщину и ее болтливого ублюдка, но в конце концов и он сообразит, что лучше отстать, чем зря унижаться. Если его отвергнет женщина, он без труда поймет и причину, без всякой подсказки догадается: в одну пушку два заряда сразу не забьешь. Мужчину ведь развращает женщина! Ни один нормальный мужчина — и он, майор, естественно, тоже — никогда не откажется от приглашения женщины, если та собой недурна и женские свои обязанности исполняет не хуже других! Уж это-то должно быть ясно и борчалинцу — мужчина он в этих делах, видимо, достаточно опытный, именно поэтому он обязан понять и любого другого мужчину, своего, в общем-то, брата, друга, союзника, сотрапезника… Не может же он, в самом деле, из-за какой-то паршивой шлюхи (ему и самому, видимо, порядком уж приевшейся) поднять руку на офицерский мундир, за которым — не вшивая Уруки, а великая армия, способная, если потребуется, не его одного уму-разуму научить. Сейчас, однако, неожиданное появление борчалинца ставило все вверх дном, путало и нарушало всю естественную последовательность событий, выдвигало вперед и требовало срочно решить то, что должно было решиться постепенно и, в общем-то, само собой. По плану майора встрече этой следовало состояться уж после того, как страсти улягутся и борчалинец, вместе со всеми прочими, успеет уже привыкнуть к переменам в доме вдовы. Застав же майора в своем гнездышке неожиданно, раньше времени, он вполне мог вообразить, что майор (как, впрочем, оно и было в действительности) только и ждал первой его ссоры с вдовой, чтобы сразу вклиниться между ними, словно коварный Мурман, — вклиниться, не дав им опомниться, выяснить причины этой ссоры и без постороннего вмешательства решить, стоит ли им жить вместе впредь. Вообще-то ссоры и потасовки между мужчиной и женщиной так же неизбежны, как ласки, и за ними далеко не всегда следует разрыв. Бывает и наоборот— потасовка лишь больше сближает любящих, делает их еще необходимей друг другу. Рука, ласкает она или бьет, в обоих случаях — лишь слепой проводник страсти, покорная исполнительница желаний души и тела; сама она, однако, не ведает, что творит, на что направлены ее усилия — на блаженство плоти или на ее умерщвление; и пока в дело не вмешается язык, пока он не назовет все своими именами, боль так же бессильна разлучить два тела, как ласка — соединить их навеки. Майор же именно не дал любовникам и слова сказать; он украдкой, без спросу влез в чужой дом, где его соперник распоряжался уже десять лет, а ему, майору, делать было нечего, — тут все было выяснено, определено и расписано задолго до него. По-этому-то он и выглядел сейчас как прокравшийся в дом насильник — и это он, который сюда вообще ни за что не пришел бы, допусти он хоть на миг, что борчалинец появится и сегодня! Ошибка в том и состояла, что такого исключения он не допустил, не предусмотрел! Теперь же ему оставалось лишь одно из двух: или выпрыгнуть из окна и не оглядываясь уносить ноги, навсегда плюнув и на эту святошу, и на ее глупого цыпленка; или же… или же сейчас-то именно и должно было все решиться, сейчас именно ему и предстояло показать, на что он способен, убедить самого себя в том, что он достоин женщины — не этой блудливой монахини, а женщины вообще… Главным сейчас было не волноваться, не поддаться страху, который постепенно охватывал его всего, с ног до головы. Да и чего ему, собственно, бояться? Он — у себя в деревне, зашел навестить соседей; застали его не наедине с чужой женщиной в темном уголке, а в присутствии ребенка, при свете лампы, застегнутым на все пуговицы, сидящим нога на ногу, как положено человеку приличному, благовоспитанному! Подозревать его в каких-либо низких умыслах было бы несправедливо! Не говоря уж ни о чем другом — ведь без него в этом доме до сих пор царил бы мрак; а он принес свет, он на собственные деньги купил, собственными руками вставил в лампу стекло, взамен того, которое вчера расколотил насильник, — вот тот действительно предпочитал мрак, тому мрак подходил больше, чем свет. Майору же скрывать нечего — любому разумному человеку ясно, что ничего недозволенного, непристойного между ним и этой женщиной происходить не могло. А кроме того, у него ведь есть и пистолет, заряженный, готовый к бою; и он может выстрелить в любой миг, не дав неприятелю и опомниться, рта раскрыть! Отвечать же за смерть разбойника, ворвавшегося ночью в дом вдовы для убийства и грабежа, ему уж, разумеется, не придется…