Идеалы осыпаются на глазах
Шрифт:
А потом включили звук, и вежливым, холодным голосом заговорил Дуболом:
– Поедем домой, Соня. Мама вся испереживалась. Да и тебе ничего хорошего где попало шляться одной.
– Нет, – выдавила Софа, на которую начала наплывать темнота. Мамино лицо отдалилось, лицо Дуболома –
– Соня, – будто не слыша её, продолжал он. – Вчера звонили из школы. Сказали, ты сбежала с уроков. Ты всегда вела себя как взрослый, адекватный человек. Мы с мамой поговорили вчера…
Надо же! «Мы с мамой!»
–…решили, что это просто сбой, подростковый всплеск. Такое бывает в твоём возрасте…
Он говорил мягко, заученно, очень интеллигентно. И не скажешь, что валяется на диване с голым мохнатым пузом, что рубашки занашивает так, что лоснятся воротники.
– Забудем про всё и поедем домой.
Забудем? Про всё? Про вчерашнюю пощёчину, про скандалы с мамой, про тоскливый давящий страх, от которого Софка забивалась в свою комнату, впрочем, какую свою, его, вся квартира его, до последней ложки, и они с мамой – приживалки при богатом папике, и если у мамы, может быть, какие-то нежные чувства, то она, Софка, точно ни при чём, но её затянуло, завертело в этот их семейный вихрь, и Дуболом вообразил себя её отцом, и нудит, и тянет, и рычит, и дневник проверяет – в одиннадцатом классе! – и опять нудит, и запрещает маме давать ей деньги, пускать гулять вечером… Забыть про тусклые вечера, про нотации, про въевшийся сигаретный дух, про то, как он унижал маму, уверял, что она сама по себе, без него, совершенно никчёмная, не выживет, не выплывет, и пусть радуется, что он её подобрал, да ещё с такой дочкой… И мама ведь сначала сопротивлялась, а потом, с каждым новым разом, всё тише возражала, всё реже… Они думали, я не слышу, не вижу, но я вижу, вижу, ненавижу, я всё замечаю! Вижу, как мама проглатывает всё это и глядит на него влюблёнными глазами – любовь слепа! Никогда никого не полюблю! Ненавижу! Ненавижу!
Забыть, как он маму воспитывает, как грозится ей, заставляет сидеть дома, если она свободна, а он сам на работе; как, хитренький, приходит с цветами, как водит её по ресторанам, и мама возвращается счастливая, глаза блестят, и пахнет от них обоих дорогущими духами, и спиртным, и… и мама никогда не пила раньше, Софка её пьяной никогда, никогда в жизни не видела, а теперь, с ним…
Курит, пьёт, гуляет, маму утаскивает с собой, а её ударил за какой-то запах! Она и не затянулась толком даже… Да разве в этом дело? Это просто последняя капля в массе, в вязкой вонючей массе, которая опутывает её третий месяц, облепляет, как мазут, и ни вздоха, ни просвета, ничего, ничего, он как серая стена из пеноблоков, окружившая их, и если у мамы есть окошечки, есть ключ от двери, то она, Софка – заперта, задраена, замурована…
Вся чернота, вся душная кислота жизни с отчимом, вся ярость за всё, что он отобрал и изменил, встали горячими головёшками в горле. Чувствуя, что ещё чуть-чуть – и свалится в обморок, Софка заглотила воздух. Спасительная рука Алины всё ещё держала её на плаву, Софа ощущала её плечом, ногами изо всех сил упиралась в заиндевелый перрон. Сквозь звон в ушах повторяла:
Конец ознакомительного фрагмента.