Иду к людям (Большая перемена)
Шрифт:
В довершение ко всему из чьей-то открытой форточки до моего слуха донеслась прелюдия Баха—Гуно. Она прикончила остатки моего ещё недавно сносного настроения — я неизбежно подумал о Лине и приуныл вконец.
На этот раз баба Маня осклерозилась, не закрыв калитку на засов, а может, она и помнила, но, превозмогая страх перед воображаемым грабителем, позаботилась о своём квартиранте, и я вошёл во двор, избавленный от необходимости брать приступом забор и прочие преграды. Удержался и промолчал Сукин Сын — сегодня меня встретило трогательное соседское сочувствие.
Я постучался в дом. В ответ загремели цепочки и крючки. Я держал наготове, словно кинжал за пазухой, просьбу о картошке: выручайте,
— Там у тебя… — Она не договорила, сладко зевнув, ткнула пальцем в сторону моей комнаты и ушла к себе.
Под моей дверью горела полоса света, лучились электричеством и все её щели. Я забыл о картошке — у меня был гость! Но кого ко мне занесло? Да в такое позднее время?
Я потянул на себя дверную ручку, осторожно сунул голову в комнату и увидел странное существо, чумазое и лохматое. Судя по некоторым физическим признакам, оно было женского рода. Необычная гостья стояла голыми коленями в луже тёмной воды, прижав к щеке грязную тряпку, и не сводило с меня знакомых блестящих глаз.
— Учти: я о твой стол сломала ноготь, — пожаловалось чудище дорогим для меня голосом и предъявило указательный палец, самый красивый палец в мире. — Вот! А ты небось специально по крупинке собрал всю городскую пыль и снёс в свою комнату. Я-то ломаю голову: отчего так чисто в Краснодаре? Кстати, где ты шлялся так долго, хотелось бы знать?!
— Я этот наглый стол накажу, измутузю до полусмерти, как бы с ним поступил достопамятный Ксеркс. Он, как тебе известно, не стушевался, поднял руку на само море, а это всего-навсего ничтожный столик, его и столом не назовёшь. Больше он тебя обижать не будет, вот увидишь! — пообещал я сгоряча.
— Он ни в чём не виноват, я, если честно, зацепилась сама. И он славный стол-трудяга, друг учителя! Сколько за ним прочитано книг, сколько написано конспектов, — заступилась гостья и, поднявшись с колен, ласково погладила его столешницу, размером с салфетку.
— И вообще, Полина Эдуардовна Кузькина, что вы делаете в моей комнате? И в такой час? — спросил я бестолково.
Всё! Больше я не в состоянии говорить, нет слов. Я уселся на кровать (единственный стул занят тазом с мыльной водой) и следил оттуда за Линой. Прошло полчаса, но я не могу на неё наглядеться, не видел тысячу лет и теперь жадно навёрстываю упущенное.
Вот она провела тряпкой по оконной раме, подошла к тазику, сполоснула тряпку, кусок испачканной ткани, в мутной воде, вроде не совершила ничего особого, но для меня это высокое действо сродни чему-то из эпохи Возрождения, чему не знаю, так подумал — и всё, как в анекдоте об армянском радио: захотел и подумал, мои мозги. И Лина — самая красивая девушка в истории человечества, так я тоже подумал. Правда, она сейчас растрёпана, как ведьма, и у неё на носу грязное пятно. Но эти издержки объяснимы и простительны: она убирает мою холостяцкую конуру. Аспирантка Кузькина полирует мокрой тряпкой этажерку и говорит:
— Дулась на тебя, дулась: даже не поздравил с аспирантурой. Сначала, понимаю, ты был ошарашен. Но потом-то? А ещё клялся в любви!
— Я не клялся.
— Ну говорил.
— Не говорил, не решался. Боялся твоего языка. У тебя одни усмешечки. Как у Ганжи.
— А это кто?
— Мой ученик. К сожалению, бывший.
— Неважно, не говорил, значит, думал. Что любишь. Это читалось в твоих глазах.
— Думал, и много раз. Всегда! И конечно, должен был радоваться твоему успеху. Но я самовлюблённый индюк.
— Коль пробил час покаяний, я тоже покаюсь. Мне не следовало секретничать, а надо было открыться сразу: Нестор, я та, с кем тебе перетягивать канат. Но я не сомневалась в провале. На кафедре, да и по всему институту только и жужжали: жу-жу-жу,
Я всё же вклинился в её монолог:
— Это была ученица. Я проводил мероприятие, внеклассное, я её воспитывал с помощью искусства.
— Говорят, мужчины невысокого роста и субтильной конституции обожают высоких крупных женщин. Это правда? — спросила Лина, пропуская мою справку мимо ушей.
— Я этот вопрос не изучал. Нелли Леднёва…
— Когда я тебя увидела с Нелли, — перебила Лина, — я себе сказала: «К чёрту самолюбие! Завтра я этого распутника-Нестора непременно дождусь, если понадобится, проведу ночь у его порога, на коврике для ног, а с ним поговорю. Иначе этого романтика обворожит если не эта, то другая ученица». Баба Маня оказала любезность и разрешила переждать в твоей комнате. Но не сидеть же сложа руки. И я, как видишь, не сижу.
Мне бы, дураку, промолчать, но я вздумал взять мелочный реванш, попрекнул:
— Ты сама хороша. Я видел тебя под руку с Эдиком. Более того: ты ему доверила святая святых — своё помойное ведро!
— У нас общее ведро! Эдик, к твоему сведению, — мой двоюродный брат. Он меня оберегал, боялся, как бы его дорогую сестрицу, девушку из станицы, не обманул искушённый городской ловелас. Между прочим, твои рассуждения о древнем горшке он счёл изощрённой уловкой.
— Выходит, я болван? Полный, безнадёжный?
Она подошла, вытерла руки о бабкин передник и коснулась чуть влажной ладонью моей жёсткой шевелюры, будто проверяя на ощупь мой интеллект. И вынесла своё резюме:
— Ты не болван. Но пока неважно разбираешься в людях. Не представляю, как ты управляешься со своими учениками. Они же далеко не дети, а некоторые, видимо, старше тебя.
Она права: я не сумел разобраться даже в самом дорогом дня меня человеке! А ещё учу, как жить, других людей, ну не наглец ли?
Но оно мне так необходимо, это умение. Ох как его недостаёт! Я отвечаю за Авдотьина и Ляпишева. Я должен помочь Федоскину, из него может вырасти отличный конструктор, а он в последнее время захандрил: у Вани не ладится с математикой. Смешно: для Карла Функе я стал пропагандистом немецкого языка и оной же культуры, читал ему наизусть кое-что из средневековых мейстерзингеров. «На свете рыцарь Гартман жил…» Глаза немца из девятого «А» заволакивало туманом, но в его пелене рыцарю не было места, там Карл мысленно ловил мячи… Кроме них, есть ещё на белом свете и литейщик Лазаренко. Я не забыл и о нём. Он получает сто сорок рублей, вдвое больше своего учителя, и от этого безудержно счастлив. Кстати, о Коровянской. Вчера Вика приволокла справку с очередной работы, будто бы из швейного ателье. Печать неразбери-поймёшь, похоже на «липу». И ещё. До сих пор я не знаю точно: кто он, мужчина из голубого павильона, где мне так и не удалось скатиться на дно? Наш Маслаченко или некто другой, тоже плешивый и с ватой в ушах? Встречая на уроках его пристальный взгляд, я невольно поёживаюсь, точно он мой строгий экзаменатор, а у меня на коленях спрятана шпаргалка. И к ним добавилась Лиза Шарова, отныне я при ней вроде дуэньи. Словом, от забот кружится голова. Конечно, мне помогут директор, завуч, мои коллеги. И вот теперь вовремя подоспела Лина. Но, видно, всё-таки мне самому вместе с учениками придётся заканчивать эту школу.