Иду над океаном
Шрифт:
— Нет. Тогда — нет. Сейчас вот сижу и думаю.
Нелька встала с тахты, нервно прошлась по комнате за Ольгиной спиной и встала перед окном, пальцами крепко схватив себя за острые локти.
— Ни ты, ни я, ни они четверо — никогда, ни разу не сказали друг другу чего-то такого… Ну вот — я втихаря от вас всех ходила рисовать. Два года занималась у хорошего художника, у мастера. Ты знала об этом?
Ольга отрицательно покачала головой.
— А видела хоть раз рисунки мои? Ты, Оленька, и сейчас не поинтересовалась, а они-то… Вот посмотри…
Ольга нагнулась
— Кто это? — спросила Ольга.
— Это я тебе потом расскажу, сейчас не хочется. Знаешь, Ольга, мне и горько сейчас и хорошо. Хорошо, что мы с тобой встретились. И напомнила ты мне о многом.
— Да, правда. И ты. Ты мне тоже напомнила все. Ты вот нашла свое, а я?
— Нашла? Нет, не нашла я еще ни черта. Ищу только. Не сейчас, а потом я тебе покажу все, что у меня есть. Ты сегодня в точку угодила — слесарь… Знаешь, что у тебя в руках? Слесарь, Ольга. И не какой-нибудь слесарь, и все. Это — мой Витька. Таким я его увидела однажды, давно уже. А с «просто слесарем» неинтересно. Как только перестанет в человеке биться мысль — вот тебе и «просто слесарь». Это одно и то же — «просто профессор». Как хочешь назови. Ну, чтобы тебе было ближе — «просто генерал». Только одного на свете не бывает — «просто художник». Художник — это уже не просто. Знаешь… А я ведь не художник. Витька художник, а я — нет. Но я буду, буду!.. Вот увидишь.
— Я тебя понимаю, — сказала Ольга тихо. — У нас сегодня умерла женщина. Я ее почти не знала. Ее привезли из деревни с пробитым легким — что-то случилось там. Но наш хирург… Видела бы ты его, когда она умирала! Серенький такой, ни глаз, ни бровей. А посмотрела я и поняла, какая глыба горя в него поместилась. Он камфору ей вводил. Она уже умирала. Он этот шприц зажал в руке, так с ним и ушел… «Просто»… Я знаю: я — «просто». — Она усмехнулась. — Я «просто» никто. У нас в классе — все «просто». Ты одна не просто…
— Ни черта! Ни черта! — вдруг резко сказала Нелька. — Выкарабкаемся! И потом разберемся, почему так было! Давай хлобыстнем.
Они выпили с маху. И Нелька, упав головой на сгиб своей руки, в которой еще держала рюмку, запела, покачиваясь, неожиданно высоким и чистым голосом:
Ой, летят утки…Все это вспомнилось Ольге дома, и именно это было в ней, когда она разговаривала с Натальей, и потом, когда поднялась к себе в комнату. Она слышала, как пришла мать. И подумала о матери, отчетливо и спокойно, как о чужом человеке. «А она — «просто» или не «просто»? И не смогла ответить на этот вопрос. Об отце она не могла да и не смогла бы так думать. Она знала и чувствовала всегда силу отца, и всегда ей мучительна до слез была его недостижимость — словно и здесь он и нет его. Ей всегда казалось, что там, в небе, ему, мужественному, овеянному славой, легко и чисто, что небо там синее-синее, такое, каким она видела его из Ту-104, когда они летели сюда, на Дальний Восток. И именно этим он оставался для нее недостижимым.
Как-то Первого мая, рано утром, отец, собираясь на парад, брился в ванной. Его парадная тужурка со всеми орденами осталась почему-то в гостиной.
Ольга в плаще, в туфельках, причесанная, чтобы идти на демонстрацию, подошла и села напротив этой тужурки. Она долго смотрела на ордена и на Золотую Звезду над ними и думала, что он уже привык к орденам, привык к себе такому, каков он есть. Она провела ладошкой по холодным орденам. И они тонко звякнули друг о друга. Он знал, чего хотел, знал, кого любить, и знал за что…
Отец не дал ей подумать еще — он вышел к столу, молодцеватый и гибкий, совсем не похожий на генерала.
— Тебя подбросить к больнице? — спросил он.
— Нет, — ответила она и пошла. Она знала, что отец глядит ей вслед, но не оглянулась, потому что знала и другое — что он думает о ней тоскливо и с тревогой.
И сейчас, в своей комнате, вспомнив все это, она с хрустом стиснула руки. «Зачем я здесь живу? Ведь я всем чужая и никому не приношу радости».
Потом вошла мать. Она нерешительно постояла на пороге.
— Не спишь?
— Нет. Ведь еще рано.
Мать прошла к столу — бледная, как всегда после трудного дня. Но сегодня она была очень сосредоточенна и словно хотела что-то сказать, но сдерживалась.
Она села, облокотясь рукой на Ольгин столик у окна. У нее была почти девичья рука. Тонкие красивые пальцы. И копна волос, и брови, и краешки ресниц светились от настольной лампы.
— У меня сегодня интересный день. Словно родилась заново, — сказала она.
— Ты и так не стара, мама. Ты же знаешь это.
— Ах, да я вовсе не о том, Ольга. Я бы очень хотела, чтобы ты была сегодня со мной…
Мария Сергеевна была сейчас убеждена, что в клинике она думала именно об этом. И, пожалуй, это было правдой. Вдруг сейчас, в этой комнате, с ней что-то случилось: ей показалось, что она понимает дочь. Еще не может перевести в какие-то определенные слова это свое понимание, но понимает человека, которого столько лет не понимала. И это тоже было правдой.
Но всего пережитого за день для Ольги оказалось слишком много.
— Зачем ты мне все это говоришь? — тихо и раздельно сказала она. — Ты хочешь сказать, что жизнь моя пуста, и я пуста, я — человек «просто» так, и мне необходимо, если не самой творить, то хотя бы видеть, как люди, другие люди делают настоящее дело?!
— Ольга…
— Ах, мама, оставь. Ты же со мной сейчас не как с дочерью. Так дай же и мне однажды сказать…
— Что ты хочешь от меня, Ольга? — с тоскливой усталостью спросила Мария Сергеевна.
— Я? Ничего не хочу. Ну пойми ты, пойми — как мне здесь жить, а? Присутствовать? Это же надо! Отец — Герой Советского Союза, генерал-лейтенант, мать — кандидат, хирург, младшая сестра — чуть не Латынина, а дочь — санитарка!.. А я ничего не умею другого! Ничего! Кто я? А? Твоя дочь? Боже мой! Да не наврали ли тебе в роддоме? А может, перепутали?