Иду над океаном
Шрифт:
— У нас гости, Мария Сергеевна.
— Кто же, Раечка? Мы никого не ждали. Сегодня пятница — обход.
И терпеливо, как ребенку, назидательно (Раечка одна умела говорить так, но это даже шло ей) принялась перечислять: Арефьев, профессор из Москвы, Прутко, Минин, Саенко — словом, все, кто мог. И это собрал их Меньшенин. Или Арефьев, потому что после обхода проведут конференцию с демонстрацией больных.
Раечка говорила, поджимая красивые пухлые губки.
— Ну, хорошо, хорошо…
Ординаторская была полна врачей. Стоял гомон. Марию Сергеевну встретили возгласами и по-разному. На ее месте сидел Прутко.
И некрасив он был, и грузен в свои
Он сказал с веселой язвительностью:
— Мария Сергеевна, вы как главный терапевт. В десять утра уже на работе!
Мария Сергеевна улыбнулась ему виновато и немного застенчиво. И Прутко, готовый к иной реакции и любящий пикировку, в которой выходил всегда победителем, неожиданно смутился.
Мария Сергеевна знала, что он прекрасный хирург. И что у него почти нет иной жизни, чем клиника. И теперь вдруг объединились в одно эти два ее представления о нем.
А еще, входя в ординаторскую, она беспокоилась, что Меньшенин и Арефьев тоже здесь. Но их не было. Видимо, Арефьев увел Меньшенина к себе в кабинет. Она тоже должна пойти туда, вместе с Прутко и с Мининым. Но ей еще нужно увидеть Анну, заглянуть в детскую.
Аннушка чувствовала себя хорошо. Ребятишки в детской шумели и баловались, значит, тоже все было нормально. А Марии Сергеевне казалось, что не одну ночь она не была здесь, а долго-долго. И запах клиники, ее привычная жизнь, отодвинутая от нее переживаниями этой ночи, тягостной встречей с мужем, с маршалом, сделались для нее такими желанными, такими единственно нужными, что даже защемило в груди. Она медленно шла по отделению, здороваясь с санитарками, медсестрами, больными, думала, какая это радость знать о каждом и каждого, кто встречается на пути, чье лицо возникает в поле зрения, почти физически ощущать свою связь с ними.
И еще она не скрывала сейчас своей радости от того, что увидит Меньшенина. И не удивлялась тому, что этот человек так много значит теперь в ее жизни.
Дверь в кабинет Арефьева была приоткрыта, и Мария Сергеевна, постучав, вошла.
Профессора пили кофе и о чем-то негромко разговаривали. Она поздоровалась. Меньшенин отставил чашечку и смотрел на Марию Сергеевну все время, пока она шла от порога.
Арефьев встал, поцеловал у нее руку. Сказал:
— Вы хорошо выглядите.
Потом она подала руку Меньшенину. Он крепко пожал ее своей короткопалой рукой и грузно сел в кресло.
Мария Сергеевна сказала Арефьеву, но для них обоих:
— Я не ждала вас сегодня.
— Вы уж простите нас, голубчик, — ответил он. — Игнат Михалыч уезжает. Это его инициатива.
— Да, — сказал Меньшенин. — Я хотел увидеть вас. И посмотреть ваших больных.
— Ну что же, профессор, все готовы. Можно идти.
— У меня два слова к вам.
Арефьев улыбнулся. Он все еще не сел после того
— Я жду вас, коллеги, в ординаторской.
Мария Сергеевна слышала, как он осторожно прикрыл за собой дверь.
Меньшенин некоторое время глядел себе на руки. И он не замечал, что она все еще стоит. И тогда она сама села в кресло напротив него, где только что сидел Арефьев.
— Мария Сергеевна, — сказал Меньшенин. — Мне пора восвояси. Все мои дела здесь закончены. За те дни, что я провел здесь, я много думал.
Тут он поднял взгляд — глаза его смотрели глубоко из-под бровей, и тяжелое, почти квадратное лицо было ожесточено.
— Я был рад поработать с вами. Не будь вы так связаны, я предложил бы вам свою клинику и сотрудничество.
Она молчала. Он помолчал тоже. Потом он сказал:
— Мы с Арефьевым говорили о вас, о клинике вообще. Пришла пора. Здесь надо разворачивать такую же работу, как и у нас, как в клинике Вишневецкого. Этого будет трудно добиться. Я могу предложить — от своей клиники лабораторию у вас. Заведующий лабораторией — должность профессорская. Пять-шесть ставок. Через год здесь можно будет делать то, что делают у нас и в Москве. У меня есть выкладки. И конкретные наметки. Я изложу их вам сегодня после обхода. Но у меня есть основания считать, что Арефьев не пойдет на это. Может быть, на его месте я поступил бы так же. Но я глубоко убежден, что это необходимо. Другой путь — длиннее. Втрое длиннее. Он считает, что для хорошего, большого специализированного сердечно-сосудистого отделения нет больных. Это неправда. Даже, по моим наблюдениям, здесь, уже в больницах, не менее пятисот больных, требующих оперативного лечения. Часть из них вы не успеете оперировать: будет поздно. И не сумеете пока, и не довезете.
Я все это говорю вам, потому что… Словом, мне жаль расставаться с вами…
И Мария Сергеевна поняла, что и она может сейчас говорить с ним с тою же прямотой и откровенностью.
— Знаете, профессор, — сказала она. — Сначала я боялась вас. Потом уважала и восхищалась. А теперь… Теперь мне даже не хочется думать, что вам надо уезжать… С вас, с работы с вами, у меня началась какая-то совсем иная жизнь. Я и себя увидела со стороны, и своих ребят… Да и все вокруг. И мне почему-то совсем не стыдно говорить вам все это. Я поверила в свои руки, в то, что правильно выбрала себе путь в жизни… Вы даже не представляете себе, как трудно мне это было понять…
И все-таки Марию Сергеевну не оставляло ощущение того, что нельзя Меньшенину так вот просто взять и улететь со своим лошадиноголовым, молчаливым и несгибаемым Торпичевым. Нельзя. От одной только мысли, что он уедет и все войдет в свою колею, опять они все — она, Прутко, Минин, станут никем, делалось тоскливо. Нельзя, чтобы Меньшенин уезжал теперь.
…Огромная для такого маленького отделения группа врачей медленно переходила из палаты в палату, заполняя их всякий раз настолько, что не все могли войти. Врачи докладывали своих больных. Голоса их звучали тихо и напряженно. И больные понимали, что это не просто обход. В клинике слухи распространяются так же стремительно и точно, как среди солдат. И даже Аннушка, едва начавшая садиться, укрывшись после осмотра до подбородка, пламенела от смущения: впервые она была раздета при таком количестве мужчин. Она спросила у Меньшенина, мерцая на него темными горячими глазами.