Иду над океаном
Шрифт:
— Прошу вас, в следующий раз соединяйте людей прямо со мной. Или скажите людям, когда мне можно позвонить. — И смягчил: — Хорошо?
Стеша не осталась у Марии Сергеевны до утра. Да это и не нужно было им обеим. Настолько была полна Стешина душа всем этим, что она не могла больше. Прямо из клиники — тихой и тревожной в одно и то же время, после того как Мария Сергеевна провела Стешу по полутемным коридорам, по гулким и тихим лестницам, после того как постояла в операционной, где работал кварц, заливая все пронзительным зеленоватым светом, она поехала домой, как мысленно назвала гостиницу, где ждал ее
Стеша отчетливо представляла себе, какой бывает операционная днем, во время работы, хотя никогда ничего подобного не видела в своей жизни, представляла Меньшенина. «Вот здесь он стоял. А я стояла вот тут. Знаешь, у него такая манера… словно врастает в пол. Не сдвинешь. И руки его…» Только почему-то Меньшенин казался ей высоким и голубоглазым, похожим на Котовского, каким его сыграл в кино Мордвинов. И от этого ей было очень взволнованно понятно, что испытывала Мария Сергеевна, ассистируя ему. Она улыбнулась молча, водитель спросил с грубоватым дружелюбием:
— Долго не виделась?
— С кем?
— С хирургиней нашей.
Стеша усмехнулась:
— Долго… Чуть не всю жизнь.
Водитель покосился, но ничего не понял. Завтра на приеме по случаю награждения Курашева будет и Меньшенин. Будет и Волков. Стеша вспомнила слова Марии Сергеевны в клинике, в операционной:
— Знаешь, сначала я думала… Я даже напугалась, Стеша. Себя напугалась… Об этом я теперь могу сказать честно — и себе и людям — да, почудилось. В сорок лет такие штучки тяжело кончаются… В какой-то книге написано: у женщин годы от тридцати до сорока пяти — время больших страстей. И я испугалась: так долго все у меня было хорошо, что когда его узнала — показалось — все нехорошо у меня было. А потом, ну вот сейчас, мне уже не чудится. Я знаю, я очень люблю мужа. Это единственный мужчина в моей жизни. Смешно — двадцатый век — и один мужчина. И в армии ведь была, и врач я — вроде бы проще, чем другим… Я очень люблю мужа, Стеша. И хочу его. Но теперь мне этого мало. Действительно, так много лет прошло даром. Понимаешь, вот здесь стоял очень настоящий человек. И я была с ним на равных. Он во мне видел ровню, не из педагогических соображений, а всерьез.
…Тогда, в операционной, говоря эти слова, Мария Сергеевна стояла у стола на том месте, где оперировал Меньшенин. Она замолчала, подняла руки, как это, наверное, она делала во время работы, словно эти руки ее уже не принадлежали ей, и, помедлив, может быть, долю секунды, опустила их на край операционного стола. И глаза у нее были чуть прикрыты в эти секунды. Стеша смотрела и слушала потрясенно, точно вошла в чужую жизнь. И она до самой глубины души понимала, что происходит с Марией Сергеевной, словно прожила с ней все эти годы.
Сколько можно вспомнить за десять минут? Оказывается, много. И много можно успеть пережить во второй раз, хотя в первый раз на это ушли годы.
Но вдруг появилась в душе Стеши какая-то неясная неловкость. Словно стало неудобно сидеть в кабине мчащейся по спящему городу модной машины, но Стеша даже и не шелохнулась за все это время. А неловкость не исчезала. И неожиданно Стеша поняла — это в ней тревога. Нехорошая, сосущая, своя. Она не походила на ту тревогу, с которой Стеша ждала мужа. Ожидая его на бетонном дне бесконечного, немереного неба, сознавая все свое бессилие и перед этим небом, и перед океаном, над которым он летел, и перед всем этим немыслимым пространством, она испытывала совсем иную тревогу. Она знала,
Нынешняя тревога ничего общего не имела с той. Здесь Стеша была одна, будто подошла к смертельно опасному месту на своем пути, но еще не знала, что там за опасность.
«Дело… дело… Ах, это дело и этот долг!.. На сороковом году жизни Мария Сергеевна вдруг вплотную, во весь рост встретилась с двумя этими вещами, — поняла Стеша. — Но она всегда жила в деле и долге. А я только прикоснулась к чужому огромному делу и долгу — и голова кружится… Но я-то… Разве я… А сыновья, а мой Курашев… Это не долг и не дело?! Боже мой, как все же далеко еще ехать».
Но мысль о муже и о детях, о доме теперь уже настоящем — в котором были и аэродром с его вечным гулом и ветром, тянущим над бетонными плитами, и Жанка, — тоскующая о счастье и оттого такая рисковая, — не человек, а дорогой нож — и отдать невозможно, и носить опасно; и город с причалами, и траулер, притопавший через океан к этим берегам, с вахтенным, который дарит твоему сыну еще не заснувшего краба, — эта мысль уже сработала, и горячая волна нежности, любви и преданности им всем заполнила ее, и тревога, неожиданная, как приступ тошноты, ослабла, отступила, затерялась на самом дне души.
Стеша знала себя: теперь тревога эта уже не уйдет. Теперь, раз уже она возникла — она вернется. Но это не сейчас… Потом.
Курашев заснул, видимо, долго ожидая ее или думая о чем-то: он лежал на неразобранной постели в брюках и военной рубахе. Словно маленького, испытывая к мужу материнское и женское, она заставила его раздеться, помогая стягивать рубаху через голову. Потом легла сама.
Уснула она сразу. Было, наверно, часа три ночи.
А проснулась, неизвестно отчего, на рассвете. Курашев, почему-то уже одетый, стоял перед окном, вполоборота к ней и смотрел прямо перед собой.
— Ты что? — не сразу спросила Стеша.
И Курашев ответил не сразу. Он долго молчал. А потом он сказал негромко:
— Как только вернемся — поедем в город, обязательно. Это безобразие: шесть лет живем там, а были в городе один раз. Помнишь? В ресторане, Кузина на материк провожали?.. «Волна», кажется?
— Нет, — тихо ответила Стеша. — Он называется — «Океан».
— Да… да! — радостно кивнул он. — «Океан». Вот видишь, даже название забыл!
Они оба замолчали.
И оба они подумали, что это хорошо, что сегодня все кончится и можно вернуться домой. Собственно, и орден, и предстоящее торжество второстепенно и теперь уже не так и важно. А важно совсем другое — домой.
Физически ощутимая тоска по родным просторам, по не виденному еще ими обоими океану, по самолетам, прижавшим к бетону стремительные тела, пришла к ним. И ему и ей показалось на мгновенье, что без них эти самолеты так и не взлетят. Стеша поняла, что он подумал так, когда он сказал, усмехаясь:
— А новенький, ну, капитан этот — летает…
— Он еще чужой… — сказала Стешка.
— Это ненадолго, — ответил Курашев.
— Да, если ты и Поплавский отдадите ему часть своего…
Он помолчал и сказал неожиданно серьезно и строго: