Иду над океаном
Шрифт:
— Вот, ничего другого не было.
Потом она села напротив них, не сняв плаща, и сказала, не сводя глаз с Волкова:
— Никогда в жизни не видела так близко, рядом, генерала.
Это у нее прозвучало так непосредственно, что Волков, не выпуская из объятий Ольгу, засмеялся…
Климников умирал тяжело и мужественно. Он не мог лежать на спине и на боку. Он в минуты просветления сам устроил свое ложе — поперек кровати, — он подложил себе под спину подушки и так полулежал, одетый в больничные
Но всякий раз, всплывая из бессознательного падения в пропасть, он чувствовал, что и там, внизу, где он только что был, он не переставал жить. Какие-то смутные видения, недодуманные, но какие-то очень важные мысли вспоминались ему оттуда, но он не мог их вспомнить. Он даже подумал, закрыв глаза и прислоняясь затылком к твердой холодной стене, что вдруг там есть жизнь. Не такая, как здесь, и не такая, какой ее рисует религия, но, может быть, какие-то атомы из его тела, его мозга, перейдя в иное состояние, составив иные соединения, будут нести в себе что-то его, климниковское…
И он не видел в этом сейчас ничего сверхъестественного и ничего мистического, потому что никогда еще за всю свою жизнь он так не сознавал себя коммунистом. Ему только мучительно, до физически ощутимой боли было жаль всего, что он не успел увидеть и сделать, и теперь уже не увидит и не сделает.
Он вспомнил, что дважды был в Ленинграде, вспомнил темно-синюю от ветра, в каменных берегах Неву, вспомнил колоссальное здание Эрмитажа и толпу людей у его входа и вспомнил, как сам вошел в прохладный и гулкий зал, где стояли памятники древних лет — саркофаги из камня и мумии, темно-коричневые блестящие от воска за толстыми стеклами витражей. И вдруг решительно вышел оттуда, так и не узнав, что же было с людьми потом, после саркофагов.
Был семинар завотделами по промышленности, и сегодняшние дела и разговоры не оставили тогда в его душе места для Эрмитажа. Да и не только для Эрмитажа. А теперь ему вдруг показалось, что он прожил странную жизнь — жизнь без середины, в ней были только истоки — тот самый первый зал Эрмитажа — и конец ее — не смерть, а все, чем он занимался всегда. Время от времени он обводил воспаленными глазами свою палату, заваленную книгами и журналами, сожалея, что он один сейчас, и радуясь оттого, что все же никто не видит его слабым и раздавленным.
Климников не замечал, как постепенно обрастает спасательными средствами — возле самых его пальцев на одеяле лежал прибор с кнопочкой вызова, появился кислородный аппарат с маской на таком же, как у противогаза, только более тонком шланге и на столике справа — ампулы, которые похожи на маленькие разнокалиберные снарядики, аппарат для измерения давления — раскрытый, готовый к работе, и черная манжета уже надета ему на руку.
Время от времени в поле зрения за серым, почти осязаемым, как редкое полотно, туманом возникали неясные, чем-то шелестящие и звякающие инструментами фигуры
Он заставил себя сосредоточиться на этом и вдруг понял: врачи и медсестры. А может быть, это они что-то сделали, и он стал слышать голос — чей-то тихий и бестелесный, но четкий.
— Вера, позвоните Климниковой. И предупредите… — Голос назвал, кого надо предупредить, но сил у него не хватило разобрать — кого именно надо предупредить.
Он передохнул, выбрал момент, когда всплыл опять, и сказал:
— Не надо. Звонить. Позовите Арефьева. Пусть придет…
Следующее, что он увидел, было появление знакомого-знакомого лица перед его глазами.
Он спросил:
— Кто?
И тут же понял: Арефьев.
Климников сказал:
— Сделать. Что-нибудь… Мне говорить нужно.
Это было как в кино — он внутренним взором видел, как в его сознании точно под ветром рассеивается тьма и туман. И он ясно увидел перед собой Арефьева, сидящего возле самой кровати и смотрящего на него.
Климников сказал:
— Ну вот.
И вдруг почувствовал, что может говорить: в горле было прохладно и мягко, и язык сделался невесомым и послушным. Но он понимал, что в любой момент силы его иссякнут, и договорил медленно, подбирая легкие, удобные для произношения короткие слова.
— Пусть все уйдут… Вот, видишь… Ты дал много… Три недели… Три дня… Не надо врать. Надо — правду. Всегда…
Он ясно представлял себе, что нужно сказать. Фразы складывались в его усталом мозгу — четкие, точные, но он не мог их произнести — знал, что не успеет. Он даже говорил Арефьеву «ты» для краткости.
— Понимаешь? — спросил он.
— Да. Я понимаю вас, — отозвался Арефьев.
— Ты соврал. А я не успел. Ни сделать, ни сказать.
Сила препарата, который Климникову, очевидно, ввели по распоряжению Арефьева, кончилась.
— Все, — сказал он. — Жаль. Точка.
Он закрыл глаза и снова пошел, покатился вниз. Все ниже и ниже. И чем ниже он опускался, тем стремительнее был спуск…
Арефьев вышел. У порога палаты он увидел Меньшенина, Марию Сергеевну и еще нескольких врачей. Они молча смотрели на него. Он взял Меньшенина чуть повыше локтя и сказал:
— Сейчас приедет его жена. Я должен поговорить с ней. Если вам удобно, подождите меня, профессор, наверху. Обход больных придется несколько задержать.
Со всей этой группой врачей Арефьев дошел до лестницы наверх и остался стоять внизу, глядя прямо перед собой.
Приехала Климникова, послали автомобиль за его сыном в институт. Климников жил еще час. Но он больше не проронил ни слова.
Это произошло в то утро, когда Мария Сергеевна рассталась с Волковым на ступеньках загородной дачи. Она едва успела к девяти утра. И старшая сестра, попавшаяся ей на лестничном марше, строгая и тонкая красавица Раиса Павловна, наградила ее изумленным и горьким взглядом.