Идущий в Иерусалим (сборник)
Шрифт:
В течение перевода одним глазом я наблюдал за рассказчиком, чтобы по скупому движению его суровых губ и шевелениям пальцев рук и ног понять, сколь точно мне удается передать ходовое продвижение его мысли; другой глаз мой следил за Павлом, чтобы он, значит, правильно понял мой пересказ. И если Юрий Палыч суровел на моем левом глазе, то на правом глазе — лейтенант Павел размягчался дружеским смехом, все ниже ложась на стол посреди тарелок. Веселый человек наш Павлик, право слово!
В перерывах, когда подкреплялись закусками, смотрели мы с Павлом на суровое лицо знатного таежника и думали каждый про себя: да вот, досталось человеку переживаний по самые невозможные некуды. Теперь ведь пока не урезонит свои нервы остатками заработанного, — не
Когда мы поросенка махонького всего от хвостика до пятачка оприходовали да кваском мятным запили, а свежезнакомые попутчики мои еще и вина попили, то никак они не могли решить, кому из них платить, — так они желали благодарность друг дружке выказать. Один, я так понимаю, за рассказ наставительный, а другой - за внимательное слушание его же.
Возвращались уже затемно под звездочки на небе и лай собачек из дачных домов. Я беспощадно, но молча, корил свою обжористую натуру и мягкотелость, по причине коих не могу отказаться от застолий, которые стали от высокого народного достатка нормальными.
Мои сотоварищи по вечерней прогулке у входа в подъезд долго решали: еще им усугубить или полусухими разойтись по местам лишения мужского общения. Так нерешительно и разошлись.
Утречком на работе своей получил я ответственное поручение по производству упаковочного ящика из рук самого главного инженера Левываныча. Подобрал я нужного материалу: люблю, когда все под рукой, чтобы не отвлекаться, полностью отдавая жар своего сердца творчеству.
Режу досочки под размер, остругиваю, а сам думаю, до чего же мне дерево-то нравится. Досочки у нас сухонькие, ровненькие; возьмешь их в руки — а они теплые такие, будто живые. Конечно, разные они, смотря по породам. Березка, хоть и красивая по рисунку и белизна в ней прямо жемчугом отдает, но тяжелая в обработке. Пихта — эта розовая, как семужка, и на солнышке лимоном попахивает. Лиственница – эта самая смоляная, будто янтарь – не успеваешь смолу соскабливать с инструмента. Зато уж сосенка – вся, как струночка прямехонькая, и легкая, будто пушинка.
Вот из сосенки и соорудил я этот ящичек, внутрь его разных перегородок наукреплял, согласно чертежику, поставил на помост - да и залюбовался работой. Сам думаю, что ежели краской или лаком «эн-цэ» покрыть, - то весь праздник испортить можно. Попросил уважительно бригадира нашего выдать мне лаку финского, что недавно на склад поступил. Проникся Федотыч важностью момента и выдал банку красивую такую. Крою лачком и наблюдаю, с какой благодарностью сосенка моя впитывает лак этот восковый и красивеет прямо на глазах. Очень приличный ящик получился.
Стою, любуюсь уже под конец смены, а тут и главный подходит. Работу отметил положительно, но сурово, чтобы не вздумал подчиненный нос задирать – это правильно. А сам просит еще надпись сделать. И бумажонку эту с оглядом в карман спецовки моей сует. Вынес я на свежий воздух ящичек, присел на солнышко и давай кисточкой выводить, чтобы красиво и аккуратно буковки легли. Заработался, зарадовался, не заметил, как день рабочий кончился.
Трафаретом значки уже разные набиваю: зонтики, рюмочки и цепочки, вдруг слышу сзади себя крик нашего особиста Геннадия Егорыча: «Ты, что, Иван Платоныч, совсем в тюрьму захотел? Может, ты и родину уже продаешь?» Никак нет, говорю, не имею такой привычки, чтобы родину кому продавать, а сам оглянулся со страху и вижу, что он папкой кожаной своей показывает на людей прохожих, что за нашим сетчатым забором идут и на нас от любопытства любуются. Потом замычал он что-то и на надпись мою этой же папочкой показывает: «Устройство отстрела второй ступени Изделия ДБ-007. Адрес: Второй ракетный пояс…» Признаться, я и сам впервые все вместе прочел… И хоть ничего толком не понял, но проявил бдительность и в героическом порыве бросился на эту страшную надпись и закрыл ее своим телом.
Особист короткими перебежками под перекрестными взглядами зазаборных врагов, вероломно глядящих на наш мирный созидательный труд, побежал за подкреплением. Нашел в цеховом тылу двоих тяжелораненых зеленым змием бойцов и приказал им меня вместе с ящиком эвакуировать в укрытие. Бойцы, которым не дали добить свои законные фронтовые пять-по-сто-грамм, громко переживая перерыв в любимом занятии, дотащили нас до столярки и отлепили меня от ящика. Подумал я в ту минуту: как удачно, что лак был не наш «эн-цэ», а то бы меня из ящика пришлось выпиливать. А это ж какой перерасход материалов!
Отметив, что нашими героическими усилиями сохранена важная государственная тайна, Геннадий Егорыч все-таки дал волю своим напряженным нервам и оглушающим шепотом спросил, какой, мол, враг народа заставил меня — работника без допуска — писать эти страшные буквы. Главный инженер, говорю, кто же еще? И бумажку левыванычеву ему предъявляю, как вещественное… Заскучал он тогда и еще более громким шепотом: «И-штоп-ни-ка-му-у-у-у!»
Втроем отступали мы с передовой. Два бойца радовались, что у них «еще осталось», а я сильно переживал за нашего особиста: какая же у него все-таки вредная и нервная работа. А самое для него грустное — это его обособленность от коллектива тружеников, которые обходят его стороной, видимо, по привычке суровых времен. Под наплывом этих рассуждений подошел я к особисту Геннадию Егорычу, положил руку на его приспущенное плечико и проникновенно так сказал: «Вы, Геннадий Егорыч, не подумайте… Мы вас очень даже уважаем, а труд ваш героический ценим высоко. А лично я вас, как есть, просто даже люблю, как старшего брата». Долго смотрел в мое лицо этот бывалый человек… Потом, наверное, поборол что-то внутри себя и протянул свою руку на предмет дружеского пожатия. «Спасибо, — говорит, — а я и не знал…» Я и сам не знал, пока не побывал с ним в боевой операции.
Только потом уже довелось мне понять до всей глубины сути трагичность и великую подвижность судьбинушки этого с виду неприметного человека. А случилось это понимание во время нашего приятного общения с лейтенантом Павлушей.
Сидел я вечерком на нашей лавочке, дышал и любовался на детишек, которые играли в песочнице. Песочек речной им завод привез на самосвале — чистенький, беленький — вот малышня и копошилась там под приглядом заботливых мамаш. Детишки нынче одеты красиво, как на праздник, сами такие сытенькие, щекастенькие, веселенькие — любо-дорого на них поглядеть.
Вспомнилось тут мне детство мое босоногое. Накатило эдак… Идем, бывало, с матушкой моей ненаглядной… Уж такая матушка у меня была, что просто нет и не бывало таких ни у кого. Отпустит отец нас в церковь, только предупредит, чтобы мы там не выставлялись особо. Времена тогда стояли такие… И вот идем вместе, а она, голубушка моя, при каждом нищем да калечном останавливается — много их тогда по дорогам сиживало… Копеечку медную или хлебушка даст, а сама глазки свои все платочком промокает. Отойдем в сторонку, а она присядет ко мне, обнимет и давай плакать мне в плечико, как ей жалко всех… До сих помню, как она сквозь слезыньки свои шептала: вот как, Ванечка, жалко-то, что готова всем несчастным да убогоньким всю себя по кусочкам раздать. Жалко так всех ей было, голубушке моей ненаглядной…
Присел тут рядком и наш Павлуша. Он с работки своей возвращался. Присел и тоже на детишек веселеньких поглядывает. Сидит и рассуждает, что вот послали его в командировку аж в Узбекистан и велели везти туда подарки местному начальству, чтобы они посодействовали ему в работе по поимке вредных преступников. Выдали ему для этой цели талон в «Елисей», чтобы в тамошних закромах он присмотрел, что получше. Походил он там, поглядел на подземное изобилие, набрал в портфельчик баночек с бутылочками, а самого ненароком грусть посетила. И в этой грусти решил наш Павлуша, что нечего этих узбеков кормить, когда наш народ начинает забывать вкус настоящей пищи, какую раньше кушал любой нормальный русский человек.