Игра на разных барабанах
Шрифт:
— Есть?! Ты что, серьезно?! Как можно сейчас думать о еде? Во что ты превратился?! Растение, как есть растение. Альцгеймер.
— Корова.
Он встал и пошел на кухню. Вынул из холодильника огурец, начал резать хлеб. Бросил и стал искать что-то в нижнем ящике. Нашел финку с потрескавшейся рукояткой, служившую ему с харцерских [30] времен. Вид ее вызвал у него умиление. Лезвие затупилось, но ему все же удалось кое-как откромсать два ломтя хлеба. Он положил их вместе с огурцом на тарелочку
30
Харцерство — польское молодежное движение (основано в 1910 году) по типу бойскаутского. Харцерские организации существовали в Польше до 1973 года.
— Учти, хлеба больше нет — не слопай, случайно, весь… Придется выйти из дома, надо же в магазин сходить, — сказала она, не пошевельнувшись и не отрывая взгляда от рябящего экрана.
Он посмотрел на тарелку и, поколебавшись, все-таки разрезал хлеб и огурец на несколько частей. После чего сбросил ее долю на другую тарелку и сунул ей в руку. Она послушно взяла. Когда они не спеша принялись за еду, откуда-то издалека донеслось завыванье сирены. Она встала и подошла к окну, осторожно отвернула краешек пледа и выглянула. Поверх ее головы он увидел буро-коричневую полоску неба в просвете между домами.
— Ничего не различить, — сказала она стеклу, а он, воспользовавшись моментом, утащил у нее с тарелки несколько кружочков огурца.
Они продолжали есть в молчании. Она — будто ей было все равно что есть. А он подцеплял на финку кусочки и отправлял в рот, тщательно прожевывая. Ему вспомнился летний лагерь, в который он ездил много-много лет тому назад. Свежий огурчик с хлебом вкуснее любого ужина в дорогом ресторане.
— Голод — самый лучший повар на свете, — сказал он с набитым ртом.
— Надеюсь, она доехала. Если повезло, вполне могла благополучно добраться. Говорю тебе, она уже у него. Сидят теперь в каком-нибудь бомбоубежище — в Варшаве наверняка полно бомбоубежищ, еще с последней войны, — и в ус не дуют.
Он поддакнул.
— Ох, лучше бы нам до этого не дожить. Раньше на тот свет убраться. Ты представляешь, что сейчас будет твориться — люди начнут дохнуть как мухи, и кому их хоронить?
— Да уж.
— Что «да уж»?
— Ничего.
— Ведь ты же каждый день читал газеты, смотрел телевизор — и ничего не заподозрил? Неужели ничего не предвещало беды? Может быть, другие заметили? Может, только мы не знали? У других, возможно, было время как следует подготовиться? Эх ты, так ничего и не вычитал из своих дурацких газет. Какой же ты все-таки болван.
Она протяжно вздохнула и отставила пустую тарелку. Послюнявив палец, подобрала оставшиеся крошки.
— Нечего добру пропадать, нужно экономить, — пояснила.
Он следил за ней, пока она, обогнув стол, выискивала что-то на стене, шаря глазами по коврикам ручной работы и тесно развешанным картинкам с деревенскими пейзажами. Наконец отыскала пустое местечко, встала на колени и сложила ладони для молитвы.
— Ну что ты вытворяешь? — с ироничной усмешкой спросил он, уже догадавшись, что она задумала.
— Да пошел ты, — она закрыла глаза и начала молиться: — Ангел Божий, мой ангел-хранитель, не оставь меня своей милостью, будь всегда со мной и утром, и вечером, и днем и ночью, будь мне всегда помощником, храни меня как зеницу ока Господня…
— Ненормальная, — буркнул он вполголоса и понес тарелки на кухню. Раздумывая, не вымыть ли их, он вдруг припомнил, как в лагере за неимением воды посуду терли песком.
— … спаси и сохрани душу мою и тело мое, и препроводи меня в жизнь вечную. Аминь.
Она поднялась с колен и стряхнула рукой невидимые пылинки. Потом взяла пульт и потыкала в кнопки, переключая каналы. На всех было одно и то же — снежная рябь. Стоя на пороге, он спросил:
— А знаешь, как выглядят помидоры в этом мраке?
— И как?
— Чудно. Вчера, когда я пришел на наш участок, а мы еще не знали, что нельзя носу высовывать из дома, так и замер, вытаращив глаза.
Он задумался с улыбкой на губах.
— Ну и дальше что? — спросила она и плюхнулась в кресло.
— Красиво, вот что… будто изнутри шел свет, все кустики увешаны помидорами… досада, да и только… такие спелые, а есть нельзя…
— Надо было нарвать, вчера они, может, еще не пропитались этой гадостью, — сказала она спокойно.
— И то правда. Светились бы теперь у нас дома. Интересно, а если бы мы их съели, они светились бы у нас в животе? Ты только представь — мы оба ходим, а через одежду изнутри пробивается свет, живот светится и… и потом в туалете…
Оба дружно расхохотались. Он аж до слез. Вытирал слезы рукавом, и раз или два еще его сотрясли приступы судорожного хохота. Потом, обессилев, они затихли каждый в своем кресле.
— Как думаешь, одеяла спасают от чего-нибудь, ведь это всего-навсего старые пледы… — после долгого молчания спросил он.
— У всех окна завешены, посмотри на тот дом, напротив. Наверно, во многих городах есть бомбоубежища. Ты что-нибудь про это слышал?..
Он завел глаза к потолку.
— Мы об этом уже говорили.
— А о чем не говорили?
— Ни о чем.
— Знаешь, что меня больше всего расстраивает? — вдруг спросил он. — Что мы с ней не простились как полагается. Вдруг больше не свидимся.
Она заплакала. Шумно втягивала носом воздух и рыдала все горше. Согнувшись пополам в кресле. Того и гляди, сползет на пол.
— Прекрати, — сказал он и подумал, что не ожидал такой реакции.
— Это ты прекрати, — захлебываясь слезами, выдавила она.
— Ты к ней цеплялась. Вечно вы ссорились, будто больше нечем было заняться.
— Зато ты был чересчур добрый. Ну конечно, хороший у нас только ты, всегда и во всем… Добренький папочка… Тряпка.
Он встал и вышел, чтобы закурить. Из комнаты доносились ее горькие рыдания — так безутешно, навзрыд, плачут только дети. Она что-то бормотала сквозь слезы, а он придвинулся поближе к двери, так, чтоб ей не было его видно, и слушал.