Игра с незнакомцем. Сборник рассказов
Шрифт:
У человека есть вторая родина, где все, что он делает, невинно.
Роберт Музиль.
Наше воображение – это расстроенная шарманка, которая всегда играет не то.
Марсель Пруст.
Человек никогда не будет хорошим, пока не поймет, какой он плохой или каким плохим он мог бы стать.
Г. К. Честертон.
Кто пожил, да не сделался снисходительным к другим, тот сам не заслуживает снисхождения.
И. С. Тургенев.
Да, примерно в таких вот выражениях ответил. Он сам много читал и мне всегда советовал. «Ты вокруг оглянись, как люди общаются, как убеждают друг друга, если не мат и сопли, то обязательно цитата.
А где-то через год И.-Ш. не стало. Помню, что снова зима была. В тот день нас с военной подготовки сняли для участия в траурной церемонии. На кладбище было сыро, шел дождь со снегом. Последним прощальное слово произнес декан. Он охарактеризовал покойного как настоящего друга, чуткого педагога, заботливого организатора, чей жизненный путь начался в городе Одессе. Выяснилось, что последние годы его жизни были омрачены тяжелой болезнью, которая давала себя знать даже в перерывах между лекциями. Словно настаивая на этом, оратор подчеркнул с сильным чувством, обращаясь к гробу: «Я помню, как ты менял рубашки!» Я вздрогнул и обернулся, чувствуя за собой привычно раздвоенное отношение к последним словам, – ведь сзади был Б. Б. Он, как и все, стоял с опущенной вниз головой – но по иному поводу. И преддверие слез на его глазах было иным. Впрочем, он тут же подстраховался, закрывшись широким куполом черного зонтика. А когда оркестр грянул первые аккорды похоронного марша, – придвинулся ко мне и тихонько, сладко запел на ухо: «Ах, Одесса, жемчужина у моря!..»
Мы с ним прекрасно спелись. Я уже понимал любой его намек. Постоянный отклик вызывал во мне какое-то неутомимое, верткое чувство, – искать, чтобы смеяться.
Сопротивление материалов нам преподавал Чернин. Колючесть в усах и плавная усталость на излишне полном лице оттого, что все известно, – вот, собственно, первая шероховатость на поверхности впечатления. Встретившись с ним взглядом, не у одного меня появлялось мертвое ощущение собственной недостаточности, что ли, помню утратившие подвижность лица студентов, – словно натворил невесть что когда-то и теперь ходи, мучайся в догадках, а он, такой зоркий и поживший на свете и для себя и для дела, все знает, что за тобой было и еще будет. Он принадлежал к тому распространенному типу людей, которые то, чему они посвятили свою жизнь, считают первостепенной важности делом и для остальных. Они испытывают легкое презрение к любым другим занятиям, а к людям, им предающимся, сожаление с примесью досады того рода, что пришедший с работы отец испытывает к пристающему с глупой забавой ребенку.
Из-за того, может быть, что у него самого не все ладно было с настоящей заинтересованностью в деле, а помнился только не тот выбор в юности, ставший ошибкой на всю жизнь, он при случае усиленно настаивал на необходимости и обязательности своего предмета. У нас таких законных случаев набиралось три в неделю. Ошибка зарубцевалась привычкой. Привычка выродилась в устойчивое равнодушие, но с четкой наставнической позицией. Создавалось впечатление, что Ч. тянул лямку. Он и каждому студенту хотел ее навесить, чтобы обеспечить ему подлинную занятость. Его система опроса на занятиях – это строгое отрицание разочарования, оправдание существования не даром, наконец, укрепление никогда не бывшей веры. Очень любил он ставить в тупик каверзными вопросами. Чужих шуток не любил. Если же сам пошутит, слегка так, коротко и лениво, то свидетелям его редкого юмора надо было прямо-таки загибаться от высокого смеха. Но не чересчур, – переборов он терпеть не мог. Это словно указывало ему на его фальшь.
Помню конец сентября. Бабье лето. Дни, когда воздух млел и заискивал перед солнцем. В углу распахнутого окна дрожала паутинка. Рядом стоял Ч., похожий на экранного белогвардейского офицера, – чувство внутреннего превосходства, уверенный блеск в глазах, – ему бы еще форму и плетку в руку, чтобы по голенищу сапога похлопывать. А он стул повернул к себе, коленом согнутым уперся в спинку и раскачивался, раскачивался… Было спаренное занятие с другой группой. В конце второго часа Ч. задавал вопросы на этот раз обыкновенные, но очень методичные, как холодные капли набирающего силу дождя. В каждом его слове было видимое наслаждение.
В коридоре Б. Б. мне «вставочку» свою подкинул, заметив, что я смотрю вслед Тане: «Да, вполне… вполне можно ее дернуть». Он был вполне специалистом по «норкам». Но я еще не знал, зачем она мне нужна, потому ответил машинально: «Да ладно тебе…» – «Как ладно… – настаивал Б. Б. – Я же видел твои глаза. А она… Хороша девчонка.. Ой, хороша!» Он мне целую песню напел про ее достоинства, откуда-то они успели взяться, про то, как она тоже на меня взглянула, – да, да, не отказывайся, было, брат, было, ничего тут нет сложного, тебе это вполне по зубам, она, считай, метку поставила (неужели?), только бери ее, милую, дураком будешь, если… неужели не будешь? (Неожиданно вкрадчивый и обволакивающий голос рекламного ролика: мягкая обивка… приятный цвет… удобное расположение.. легкость в обращении… дешево, стерильно… как раз то, что вам нужно… пробуйте, покупайте, не пожалеете…) «Не буду!» – сказал я. Липкие ноты были, случайные.
Мы уже шли по парку. Навстречу мальчик попался маленький, в комбинезоне теплом, ножками топ-топ. За ним мама спохватившаяся, молодая: «Андрюша, куда ты?» – «Дя-дя», – сказал он и руками на меня показал. Мама догнала его и, взяв за руку, отвела с аллеи в сторону. Б. Б. вздрогнул и, глядя вниз, сказал печально: «Нет, мальчик, это не дядя, это такой же мальчик, как и ты». Я ничего не ответил. Я думал. Парковые деревья активно теряли листву. На клумбе последние осенние цветы сквозили. Дети бегали друг за другом. Ржаво скрипели качели. Под слабеньким, слепым солнцем на лавках, как на ветках, сидели старушки, вцепившись в палки-посохи, – этакие старенькие, потемневшие птицы. Щенок – смешной, толстый, дрожащий комочек, тоже подслеповатый, как солнце, – шел по аллее, переваливался, споткнулся неловко, пару раз тявкнул, как чихнул, и мордочкой в жухлую траву-тырк… Мы оба его проследили. Я усмехнулся, отвлекшись. Б. Б. снова вздохнул: «Нет, щеночек, это…» – «Хватит!» – оборвал я.
Через день я ее снова увидел. Она пришла в нашу группу, чтобы распространить навязанные ей кем-то марки общества охраны памятников. Я отдал нужную мелочь и поинтересовался, на благое ли дело пойдут наши студенческие гроши? Никому не составит труда просто улыбнуться над таким обыкновенным началом – и она улыбнулась; потом сказала, что должна две копейки сдачи, сейчас возьмет у подруги и принесет. Не стоит такой ерунде уделять внимание, сказал я. Она замялась немного, потом снова: да нет, лучше схожу. Я не успел улыбнуться, как она вышла; тогда же подумал – да что там подумал, – сказал подошедшему Б. Б.: «С такой щепетильностью с нее колготки не снимешь». Стиль я усвоил. «Что ты, – ответил он мне, – они сами раздеваются». Она вернулась и протянула мне руку – в ее узкой лодочке темнела монета; ладонь маленькая, теплая и пока неизвестно, какая еще. Отпуская притаившееся богатство, сохраняя его для будущей непременной отдачи, сказал ей, уходящей: «Придется вам позвонить, девушка, ждите!»
И позвонил – этой же принципиальной медью; телефон подсказал обстоятельный и запасливый Б. Б. Я ей много чего наговорил в трубку: о ладной осенней погоде, тихих вечерах, скупом умиротворении четырех стен, – сейчас по радио песню передавали: «две копейки – пустяк…», я сразу тебя вспомнил; о наделавшей шума статье в газете, – тут я с тобой согласен, за такие дела надо больше давать; о футбольном матче, закончившемся поразительно не шедшей ему ничьей, – и если ты не любишь спорт, то должна, по крайней мере, признать за ним реальность происходящего на глазах, в котором есть тяга к временному переживанию; о том, что репертуар городских кинотеатров значительно обогатился в последнее время, но ходить в кино, – это, видишь ли, вопрос доверия к экрану, возникающий из ложного ощущения пустоты в себе и желания как-то действовать в ней, с таким же успехом можно просто пройтись по улицам; о длинных очередях в кафе, в которых нет уюта, а есть шарканье ног, резкие звуки отодвигаемых стульев, звон чашечек, неуступчивый гомон, торопливые выяснения наличия свободных мест; наоборот, о совершенном безлюдье в лесу, сухом шуршании листьев, случайном и неверном свете зевающего солнца и о Луне, – ты еще по-настоящему не знаешь, как она светит.