Игра
Шрифт:
— А где дома? Где тут жили? — спросил недоуменно оператор. — Вот грусть-то, а?..
Безлюдье, солнечный северный день и ветер над плоскими озерами, над всем этим первозданным, богом забытым в своей грубой простоте и древности простором. А там, где некогда стояли крепкие дома с широкими поветями, колодцы, прочные магазины, амбары, школа, — жестокое разрушение прошлось нещадно, не оставляя никаких признаков живого. И печально было видеть заросшие бугры старых могил, останки полуистлевших крестов, и странно выделялись два новых, чрезвычайно крепких креста, недавно покрашенных голубой краской. Кто похоронен был здесь, как довезли сюда, за сотни километров, по северной тундре тела умерших? И какая цель была в этом захоронении,
Спотыкаясь о кости в траве, Крымов следом за оператором подошел к высокому серому камню на бугорке погоста, сказал:
— Снимите здесь всё.
— Значит, он? Огнепальный? — спросил оператор.
— Да, он.
Это был памятник протопопу Аввакуму, неистовому правдолюбцу, сожженному в Пустозерске царским повелением в семнадцатом веке, умерщвленному огнем в страданиях за неистовый бунт против всемогущего патриарха Никона.
Подле камня Аввакума на высушенной солнцем, давно сбитой кем-то скамейке, потрескавшейся на дожде и ветру, кругло белели два маленьких черепа, по-видимому, младенческих, и отмытые временем добела младенческие берцовые кости, зачем-то положенные здесь, вероятно, из разрушенных могил.
— Экими мы тут кажемся жалкими, — сказал оператор и в нерешительности опустил киноаппарат, погладил шершавый камень. — Страдалец. А какая у него силуха была и убеждение!
— Нам всем не хватает убеждения, — сказал Крымов. — К сожалению.
— Мы просто не знаем, где истина, — усмехнулся оператор. — Променяли на модный галстук и модную юбчонку с иностранной наклейкой на заднице.
Они стояли перед камнем, читая на нем слова о непокоренном страданием и смертью протопопе, страстотерпце непоколебимом, никакой властью не наделенном, но поднявшем себя во имя своей правды и веры против царя всея Руси Алексея Михайловича и властолюбивого патриарха Никона. И Крымов с болью вообразил, как он, привязанный, горел вот здесь, в подожженной с четырех сторон палачами избе, проклиная изменников, предателей веры, уже вконец обессиленный, но неистощимый в духовной страсти, — и, сняв шапку, глядя на камень, мысленно просил у него сил, одержимости в режиссерском деле своем, зная, что других сил в помощь, кроме собственных, не будет.
Северное солнце пригревало, ветер обдувал Крымову голову на этой запущенной северной земле, где вместо старого русского городка, деревянных улиц, людских голосов, развешанных на кольях сетей теперь было заброшенное среди озер кладбище, усыпанное разбросанными в траве костями.
Летчики, двое серьезных парней, тоже постояли вместе с Крымовым в молчании, сняли голубые фуражки, потом подошел низенький рыжий радист, оживленно сказал, что недалеко отсюда нашел две могилы, не то людьми, не то зверями разрытые, в одной черепа, в другой кости рук и ног — видать, четвертовали кого-то, — и пригласил посмотреть.
— Нет, — отказался Крымов. — Хватит и этого.
Летчики с оператором ушли, а он присел на скамейку возле камня Аввакума, вблизи которого лежали выбеленные солнцем детские черепа, стараясь понять, почему они были положены рядом с ним, подвижником веры.
Когда вертолет, гудя мощным мотором, стал вертикально подыматься от земли Пустозерска, по прежнему сияло оловянное предполярное солнце, по-прежнему оловянно отсвечивали озера, пустые, мертвые, никому не нужные сейчас, охраняемые жалкой толпой крестов и разворошенных могил на покинутом погосте. По-прежнему здесь властвовало безлюдье, а вертолет уносился в высоту от казненной и сожженной земли. И только на бугре серой свечой без огня торчал камень Аввакума, напоминая о яростной, ненасытной жестокости власти и о ничтожестве и равности всех перед единым небом и единым солнцем. И тогда Крымову подумалось, что если под этим небом уже нет той энергии духа, подобного несломленному духу протопопа Аввакума, то цивилизация
Но что, собственно, было общего между «электрическим стулом» на перекрытой сетями Печоре и Пустозерском? Почему он улетел с Севера подавленный, хотя какая-то тоненькая струйка сознания сопротивлялась в нем, пробивалась беззаботно — в надежде на что-то нескончаемое и спасительное…
«Надежда? Что это — ложь или правда? На что мы надеемся, если нам не хватает веры в самих себя?» — думал Крымов, повернув голову к раскрытому над тахтой окну, откуда вливалась пахучая свежесть ночного сада. С края окна треугольно чернел силуэт чердака в чуть светлеющем над застывшими березами небе, где было покойно и мягко, теплились звезды, а под низкой, предрассветной луной серебристыми переливами круглились купы сада, оглушаемого с близкой реки блаженным стоном лягушек.
Глава девятая
В десятом часу утра на студийной машине приехал директор картины Молочков, вместе с ним — режиссер Анатолий Петрович Стишов. Это был давний друг Крымова, человек с приятными, не вполне современными манерами, по-старомодному изысканно учтивый, неизменный кумир и любимец занятых в его картинах молодых актеров, зачарованных его благожелательной обходительностью, тонкими чертами лица патриция и его загадочной жизнью вдовца. Увидев входившего в калитку Стишова, высокого, изящного, в облегавшем сухощавую фигуру светлом костюме, Крымов обрадованно кинулся навстречу, обнял его, пахнущего после бритья каким-то заморским одеколоном, и заговорил с волнением:
— Какой же ты молодец, Толя, спасибо, что приехал! Мне тебя очень не хватало, друг мой!..
— Нечто напоминающее ничтожный комплимент презрительно пропускаю мимо ушей, — сказал Стишов невозмутимо и спросил совершенно другим, околдовывающим любезностью тоном: — А где твои милые женщины? Я хотел бы их увидеть. Хотя бы на миг. Такое в этом мире возможно?
— Ох, я тоже хотел бы увидеть ваших красавиц! — воскликнул Молочков, восторженно вращая глазами, и двумя руками потискал руку Крымова. — Ох, как я рад!..
— Ты безудержный льстец, Терентий, что всем известно, — сказал Крымов и взял под локоть Стишова. — Между тем одна очаровательная женщина занимается физическим трудом, перед тем как идти на пляж. Другая, к сожалению, уже в Москве, в своем проектном архитектурном институте.
Крымов, обрадованный приездом друга, в то же время был откровенно озадачен этим нежданным, без телефонного звонка, объединенным приездом (Стишов эгоистично любил одиночество в своей машине), однако ни о чем не спрашивая, повел Анатолия Петровича по дорожке в конец сада, где в утренней тени сосен, теплеющих стволами за крышей гаража, двигалась около машины Таня, немного заспанная, похожая на деревенского мальчишку в засученной по локти рубашке, в подвернутых старых брюках, и звонко била из шланга упругой, радугой пылящейся под солнцем струей в обтекающие ручьями стекла машины, что, по-видимому, доставляло ей удовольствие: ее чуть-чуть припухшие от сна глаза задорно щурились.
— Дочь, к нам гости, — сказал Крымов, но тотчас Стишов опередил его и заговорил с неотразимой учтивостью:
— Милая Таня, хотя разумом понимаю, что привозить из Москвы на дачу цветы — нонсенс, тем не менее не мог не вспомнить подле цветочного магазина, что вы и Ольга Евгеньевна любите гвоздики.
— Как хорошо, что вы приехали, здравствуйте! Вы давно у нас не были, Анатолий Петрович! Спасибо!
И Таня, сияя зубами, радостной юностью здоровья, неизбывным озорством, бросила в траву шипящий шланг, откинула волосы с неумелой кокетливостью женщины-девочки, ревниво удивившей Крымова, двумя мокрыми пальцами взяла букетик гвоздик, с поклоном протянутых Стишовым.