Игра
Шрифт:
— Таня, кто ваш эксплуататор? Отец? А вы знаете, что такое прибавочная стоимость?
— Я положительный герой нашей действительности. Поэтому вам и папе советую по утрам заниматься физзарядкой, — сказала Таня, нюхая гвоздики. — Вы, понятно, не занимаетесь, Анатолий Петрович?
— Ах, Танечка! — вскричал Молочков, всплескивая руками. — Анатолий Петрович теннисист, вы видите, какая у него спортивная подтянутость!
— Клевета. Наговоры, — возразил Стишов. — Представьте, Таня, человеческому сердцу запрограммировано сделать за свою жизнь, скажем к примеру, сто миллионов
— Да, именно: романтического настроения, — проговорил Крымов с нажимом и повел Стишова в глубину сада, к столу под яблонями, взглядывая на него в некотором раздумье. — Что касается меня, то по утрам у меня настроение еще в младенческой поре… Садись, будем пить кофе. Ты почувствуешь на свежем воздухе, что это за удовольствие. Терентий, ты ведь знаешь, где разогреть кофейник. Будь добр, если нетрудно…
Крымов уловил в своем приказывающем тоне нотку раздражения, точно после вчерашнего разговора в студии директор картины мешал сейчас и ему, и Стишову, но Молочков, выказывая всей сухонькой фигуркой счастливую готовность, вскричал с восторгом: «Один секунд, айн момент!» — и артистическим жестом официанта подхватил со стола кофейник, легконого бросился по дорожке к террасе, мотая полами чесучовой куртки.
Они сели за стол под ветвями яблони, сладко обдавшей запахом листвы, еще не совсем просохшей от росы. На чистом воздухе особенно вкусно чувствовался аромат хлеба, аккуратно нарезанного в корзиночке Ольгой, пресный аромат сливочного масла, горкой белеющего в зеленой масленке, свежих ломтиков голландского сыра на тарелке — и эти запахи, и волнистая солнечная сеть на клеенке, и звук осы над блюдцем с джемом были восприняты Стишовым с одобрением человека, понимающего толк в приятностях жизни.
— Давненько я не завтракал на свежем воздухе. — Он освобожденно отклонился в полотняном кресле, расстегнул пуговицу на пиджаке и, нагнув к лицу ветку, отяжеленную краснеющими яблоками, с наслаждением потянул носом.
— Чудо. Сказка. Джем, осы, масло, созревающие яблоки… Буду приезжать к тебе завтракать, превращусь в нахлебника. Подходя к столу, буду гудеть утробно, с поясными поклонами: «Доброго здоровьица…» — И отпустив ветку, закинул ногу на ногу, взглянул голубыми глазами на Крымова. — А если серьезно, то, несмотря на всю эту прелесть, Вячеслав, вид у тебя не очень… Не будешь возражать, если я задам тебе два вопроса?
— Согласен, — сказал Крымов. — Но сначала скажи, что тебя объединило с Молочковым в этом приезде? Впрочем, могу догадаться. Дирекция студии, по-видимому, предлагает тебе поставить мою картину, которая, как известно, остановлена.
— Боже упаси! — сделал протестующий жест Стишов. — На это я бы не согласился никогда. Ни при каких условиях. Даже если бы мне обещали по сто тысяч за съемочный час и гарем падишаха каждое воскресенье. Я, знаешь ли, как-то еще не
— А я был бы рад твоей кандидатуре. Именно твоей. Но для верности они будут искать ремесленника. Средний фильм, как ты знаешь, не вызывает у начальства неудовольствия. Равнобедренный треугольник середины устраивает многих.
— Вячеслав, все пройдет и минует. Фигурки студийного начальства займут на шахматной доске свои места в ожидании, когда их передвинут, и свой фильм будешь снимать ты сам, — сказал Стишов, со вкусом закуривая, гася спичку гибким помахиваньем кисти, со вкусом вдыхая дым, и Крымов улыбнулся с благодарностью к нему за воспитанное умение смягчать то, что едва поддавалось терпеливому уравновешиванию. — Теперь вопрос первый: почему не позвонил, прибыв из Парижа, легкомысленный ты человек?
— Хотелось прийти в себя. Самочувствие было там не вполне как надо.
— А что?
— Да как тебе покороче сказать… — Крымов помолчал, поглаживая небритую щеку. — Два месяца разбираюсь в самом себе. Очаровательная эта штука — депрессия. Да и что другое может испытывать русский интеллигент, когда ему кажется, что он виноват перед всем миром.
— Ищешь, стало быть, в этом спасение. Не ты первый. Все мы, Вячеслав, прожили жизнь не так, как хотели бы. Где она, долгоискомая, все примиряющая истина? Как только человек начал думать о себе и братьях своих, он ужаснулся несовершенству сущего и своих близких.
— Не удивляйся, Толя, сегодня ночью я думал о протопопе Аввакуме и о великом самообмане, которому мы все подвержены, — сказал Крымов, нахмуренно разминая сигарету. — Дело, вероятно, в том, Толя, что каждому из нас при жизни не хватает воли быть самим собою. Мы играем заданную роль, а не живем естественно. Знаешь, в чем вина мировой интеллигенции, и в том числе наша с тобой? Сон, инерция разума и покорность обстоятельствам. Все мы пленники обстоятельств…
— А по-моему, попросту твоя гордыня наживает тебе врагов и вызывает недовольное изумление начальства.
— Если бы гордыня, Толя! Игрушки. Я все время думаю об Ирине Скворцовой. Милая, чистая, талантливая… И именно она не выдержала грязи и лжи. Вот это и есть покорность.
— А может быть — наоборот. — С задумчивым лицом Стишов положил руку на колено Крымова. — Но тоже не уверен. Трудно вообразить, чтобы такая удивительная девочка, получив роль, вдруг решилась… Скорее всего несчастный, трагический случай.
— Ее смерть для меня загадка, Толя.
Стишов помедлил, осторожно высвободил чайной ложечкой осу, увязшую в блюдце с клубничным джемом, сказал:
— Слышал ли ты, дружище, что есть на свете средство от бессонницы и для общего успокоения? Валиум. Испробовал на себе, поверь — сплю, как индюк, никаких вечных вопросов, просто в полнейшем недоумении. Отдыхаю, снятся молоденькие индюшки в каких-то коротких фартучках. Возникло игривое направление ума.
— Вот это и есть инерция разума, дорогой Толя.
— Сейчас ты меня будешь ругать еще крепче, — сказал Стишов сокрушенно. — Ругай коварную скотину. Прошу, ругай.
— Выругаю. Но за что?