Играла музыка в саду
Шрифт:
Открываю коробочку, а там, ну да вы знаете, эмалированная звезда, а посередине, в кругу, серебряный воин РККА. А мой воин - черный. Опять мне, как всегда, не везет. Что делать? Тут кто-то догадался: а ты потри его об шинель! Я и начал тереть, и просветлялся солдат, и просветлялось у меня на душе.
Землянка была вырыта на повороте дороги, стоял мороз, а за дорогой начиналось минное поле до самого немца, метров 600. В землянке тоже стоял мороз, хоть мы и топили - чем бы вы думали?
– порохом из немецких танковых снарядов. Порох представлял из себя такие серого
– Там машина проехала!
– крикнул часовой.
– С начальством.
Ну, я орден - в карман, выхожу. Какое еще начальство в этом месте? Вижу "виллис" американский и из него трое вылазят: шофер, полковник (по папахе определил) и складный такой генерал в бекеше нараспашку. Кто им, генералам тем, так складно бекеши строил, неужели и тогда Слава Зайцев?
Тут немец из своего скорострельного (наш "Максим" стрелял так: тах-тах-тах-тах; а ихние - фррру-фрру-фрру!) как даст по "виллису" - под ноги, стежку снега на шоссе поднял. Этих двоих - как ветер в кювет сдул, а генерал и не пошевелился. Кивнул им головой - поехали. Те смущенно отряхнули снег, и "виллис" развернулся, как на месте, - и от греха. А как мою пушку проскочили, задом к немцу снова стали, порученец к нам подходит и спрашивает:
– Генерал Баграмян ищет штаб тридцать третьего ком-брига.
– Мы пожали плечами, и "виллис" умчался, поднимая снежную пыль.
Отчистил я своего солдата на ордене, потом носил его на правой стороне гимнастерки. Потом и на левой у меня засветилась звезда ордена Славы с георгиевской лентой. Из какого металла звезда, не знаю, но оттирать ее не было нужды - белая.
Так и носил я эти две железки (так на фронте у нас не обидно, а на сленге ордена назывались) почти что два года. Других не было, а под этими две невыгоревшие на солнце звезды так и кричали с гимнастерки: солдатик-то фронтовик.
И когда подполковник в МГБ, помните, сказал мне:
– Предлагаю рассказать о вашей контрреволюционной деятельности...
– я выразительно опустил глаза на две эти невыгоревшие на хаки звезды. Думал поможет, но чуть не схлопотал по фейсу.
Я всегда был наивен. Плохое качество, но не самое же плохое! Был еще один человек, который сказал: "Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Будто я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне!"
Как все-таки может большой поэт сказать за всех - за себя, за вас, за меня! Вот и придумал он про свою и про мою жизнь: "Проскакал на розовом коне".
СЕРГЕЙ КОРЖУКОВ
– Вот тебе, Миничка, наша хрустальная проза!
– сказал, подписывая мне книжку "Город принял", Аркадий Вайнер. Ну, там хрустальная - не хрустальная (может, он шутил), но эту отличную милицейскую повесть я прочел с удовольствием. Так началась наша дружба, которой уже лет пятнадцать, а то и все двадцать.
Когда между братьями пробежала черная кошка, кто хрустальнее, я, конечно, безоговорочно принял сторону старшего
Слово-то какое подобралось - неморальной. Впрочем, Аркадий и жил-то почти что в таком переулке - он назывался Безбожный. Так она и продолжается, наша дружба, хотя дела, болезни и годы все дальше разводят нас и жизнь протекает как бы врозь, но, встретившись, мы по-настоящему, по-братски радуемся этой, теперь уже чаще всего случайной встрече.
Живем с братьями в Болшево, в Доме кинематографистов, они делают сценарий "Гонки по вертикали" для Киевской студии, а я дровишки на шашлык колю. Добывал я, как мог, свои будущие бляшки в сосудах. И понадобилась им в кино для Гафта (он играл роль матерого урки) стилизованная под жиганскую песня. И вот что у меня получилось.
Ой, схватили на бану
Ой, да малолетку,
На три года пацану
Стало небо в клетку.
Ой, ча да ча-ча-ча,
Да позовите мне врача.
А я скажу тому врачу,
Что к родной мамочке хочу.
Ой, кусают комары
В тундре неразлучной!
Обе ручки - не мои
На пиле двухручной.
Ой, тепло на Колыме
После ледолома!
А я на воле - как в тюрьме,
А в тюрьме - как дома.
Ой, ча да ча-ча-ча,
Да позовите мне врача,
А я скажу тому врачу,
Что к родной мамочке хочу.
Братья вскоре рассорились со студией и с режиссером, они - как и я - это умеют, и якобы поэтому песня моя не пригодилась. На самом деле, я думаю, одному из братьев песня показалась недостаточно хрустальной, как бы гусь-хрустальной, и они ее даже Гафту не показывали. И песня осталась у меня и, слава Богу, положила начало большому, можно сказать, роману в песнях о сталинском лагере, который я хорошо знал, потому как варился в этом вареве и на пайке целых шесть лет.
А дальше написалось "Письмо матери".
Не пишу. Ты не жди почтальона,
И на стук не срывайся чуть свет!
Это блажь воровского закона,
Но у жулика матери нет...
Мы живем не на воле, а в зоне
И по нашим раскладам правы,
И твои я снимаю ладони
С непутевой своей головы.
Мне не стыдно цитировать свои песни, и пусть их читает кто угодно, хоть сам Петрарка с Лаурой! А потом, в Переделкине, возникла "Тося".
Она на Кировской служила,
На почтампе,
Налево в зале,
В девятнадцатом окне!
И ничего в ней
Вроде не было такого,
А вот, представьте,
Понаравилася мне...
А потом:
Вагон столыпинский,
Кругом решеточки,
Конвой из Вологды,
Не до чечеточки.
Конвой из Вологды,
Не до бутылочки,
А из Бутырочки
До пересылочки.
Не зовите, не зовите Петрарку: прекращаю.
А вскоре появился и музыкант - Сережа Коржуков, с которым мы сразу поняли друг друга, и, не думая ни о какой группе "Лесоповал", принялись в охотку писать такие песни, одну за другой. Чаще всего - я ему из Юрмалы диктую текст, а он мне обратно - играет музыку.