Имам Шамиль. Том первый. Последняя цитадель
Шрифт:
Издревле на Кавказе особым уважением и почётом пользовались семьи, в которых было много сыновей. И неслучайно аварская пословица гласит: « Если родится сын – выстроится дом, если дочь – дом разрушится». Эта пословица имела в виду не только продолжение рода, но и обычай горцев строить дома сыновьям.
… И вот теперь, щедро подрезвляя плетью коня, он мысленно просил у Всевышнего подарить ему сына. Просил в молитве – дуа, а позже вспоминал, как минувшей осенью, его черноокая Мариам вдруг изменилась, ровно боялась ему и себе признаться в том, что с ней случилась едва заметная перемена. А между тем, благодаря его семени, в глубине её молодого, крепкого тела образовалась завязь, крохотное мягкое зернышко, кое она различала,
Да – дай – ии! В горах Южного Дагестана, Аварии в соседней Чечне уже давно грохотали русские пушки, рушились скалы, отчаянно-зло звенела и скрежетала сталь, рвались ядра, свирепо визжала картечь… Идущие на смерть во славу Аллаха мюршиды захлёбывались собственной кровью… В Гидатле, и в частности, в Ураде, всюду были видны вооружённые с головы до ног люди, той же горской породы и крови, что и она… Их мир, как и её, Мариам, всё глубже, фатальней и гибельней увлекался в какую-то адову бездну, на дне которой уже много лет перекипала и клокотала кровавая сеча… Смерть от пуль и штыков урусов ежедневно косила горцев. Раскрошенные ядрами, обугленные сакли аулов источали тошнотворные, удушливые запахи мертвечины и падали; безглазые, безскулые каменные руины выглядели угрюмо и жутко. И сам воздух в ущельях, казалось, дышал угрозой и смрадом тлена.
Но Мариам – горянка, дочь Урады, уроженка гидатлинского вольного общества.
Его защитникам страх не ведом. Потому, что сказано под Великим Небом: «У героя всё добро – под ногою», потому что «у героя одно лицо, у труса – два», потому, что «ни мать, ни жена храбреца не плачут!»
В ушах Мариам звучали не только взрывы, предсмертные проклятья и стоны. В сердце и ушах её звучали древние, как горы, песни матерей Дагестана, что из века в век поют у колыбелей своих сыновей:
Пусть у храброго отца
Не родится робкий сын,
Ибо должен будет он
Дать отпор врагам отца.
Пусть у робкого отца
Не родится храбрый сын,
Ибо должен будет он
Разделить позор отца…
А потому Мариам улыбалась, вслушиваясь, всматриваясь в себя, в крохотную, пульсирующую жизнью капельку… И бессознательно напевала:
Ты пока, что колобочек,
Но потом ты станешь пулей.
Станешь молотом тяжёлым,
Что дробит и рушит скалы.
Станешь ты стрелою точной,
Не летящей мимо цели,
Станешь ты танцором статным
И певцом громкоголосым.
Перед воинами рода
Бегуном ты станешь быстрым
И наездником – джигитом.
По долине ты проскачешь,
Пыль из-под копыт взовьется,
Чёрной тучей станет в небе…
«О, Алла!.. Кто не слышал материнской песни, всё равно, что вырос сиротой, – говорят в горах. – А кто
Хай, хай! Потому, не взирая ни на что, тихо, но уверенно напевала Мариам, нежно поглаживая отяжелевшее полушарие округлевшего живота, свято веря, что Творец на радость мужа, на сей раз подарит им сына:
Будешь ты, сынок, расти, силы набирать,
Чтоб у волка из клыков мясо мог отнять.
Будешь ты сынок, расти, чтобы ловким быть,
Чтоб у барса из когтей тура утащить.
Будешь ты, сынок расти, чтобы все уметь,
Слушать речи стариков и друзей иметь.
Будешь ты, сынок расти, богатеть умом.
Тесной станет колыбель, ты взмахнёшь крылом.
Сыном будешь для меня – матери родной,
Зятем будешь для неё – матери чужой.
Мужем будешь для неё – молодой жены,
Песней будешь для неё – дорогой страны.
Так, день за днём, в ожидании Гобзало, занимаясь бесконечными трудами по хозяйству, Мариам не забывала молиться и о своём суровом муже, жизнь которого была без остатка отдана священному Газавату. Стоит ли говорить? Верная, длиннокосая Мариам всем сердцем любила своего немногословного, скупого на ласку, твёрдого, как кремень, Гобзало. Любила и слабую жизнь, завязавшуюся в её чреве. Любила горы и цветы Урады, проплывавшие облака и парящих орлов над селением… Любила весь окружающий мир, так хорошо знакомый ей с детства. Любила и тайно, чтоб не навести беды, верила, что к ней, её детям и к любимому, он не будет жесток.
* * *
…Всадник и конь поднялись уже высоко и свернули в тесный проём, над которым дыбились с обеих сторон оскаленные утёсы. Тропа вновь петляла вдоль пропасти; бездна курилась космами густого тумана, бродившего где-то там, безмерно глубоко, тяжёлыми волнами. Это был какой-то ад, страшный, неразгаданный, подобный вместилищу огнедышащего иблиса… Впереди, в бледной сукрови небес, едва проглядывал гребень монументального хребта; снежные вершины намечались в зыбком тумане, чуть уловимые, лёгкие, полупрозрачные, словно мираж. В теснине было тихо, только цоканье копыт гулко и сиро отдавалось, да в призрачной глубине незримый поток нашёптывал таинственный, древний сказ, пробиваясь между обломками молчаливых скал. Временами, одинокие хищные птицы, спугнутые нежданным появлением всадника, камнем срывались с утёсов и улетали прочь, бесшумно кроя крыльями воздух.
…Насилу они взобрались на самую высшую точку горного плато. Конь встал, будто вкопанный, не обращая внимания на жгучую плеть.
– Что с тобой, брат? КигIан заманаяль чIезе колел? Сколько будем стоять? – хрипло, с раздражением гаркнул мюршид, не покидая седла. Однако, прежде ладный, ступистый шаллох, – режь его, отказывался сделать хоть шаг.
– Э-ээ, шайтан! До Урады, всего ничего, а мы стоим!
Гобзало проворно соскочил на землю, живо осмотрел копыта и бабки скакуна – «нет ли порчи?», расстегнул подпруги, снял попону с седлом и с беспокойством оглядел спину. – «Да нет, не сбил».