Имена
Шрифт:
Мы поразмыслили над этим.
— А также комендантский час и беременные женщины, — сказал я.
— Да, — медленно произнес он, глядя на меня. — А также клейкие десерты и очереди за бензином.
— Пластиковые сандалии и публичные обезглавливания.
— Благочестивая тревога за будущее кочевников-бедуинов. Она с чем связана?
Подавшись вперед, он перелистывал страницы журнала на низком столике у кресла. Стук дождя по перилам террасы.
— Кто это, как по-вашему? — спросил я. — Тот грек? Элиадес?
Он внимательно посмотрел на меня.
— Я только предполагаю, — объяснил я. — Просто заметил кое-что тогда вечером,
— Ничего вы не заметили. Она никогда этого не допустит. Что бы она ни делала, я вам гарантирую: никто ничего не заметит.
— Я знаю, что мне не следовало бы поднимать эту тему. Я не имею права. Но это витает в воздухе. Даже ваш сын делает намеки. Я не хочу, чтобы мы говорили загадками и избегали смотреть друг другу в глаза.
— Какой грек? — спросил он.
— Элиадес. В тот вечер, когда Дэвид с Линдзи совершили свой знаменитый заплыв. Помните: эффектная внешность, черная борода?
— С кем он приходил?
— С немцем. Там был немец. Явился на встречу с кем-то, кто так и не пришел. Знакомый Дэвида. Холодильные установки.
— Ничего вы не видели. В жизни не поверю, что она это допустила бы.
— Я не видел. Я слышал. Она сказала ему что-то по-гречески.
Я ждал, что он ответит мне, как это глупо — делать такой вывод из подобной мелочи. Я и чувствовал себя глупым, говоря об этом. Но тембр ее голоса, прозвучавшая в нем нотка искренности, доверия, сразу обособившая их от всей остальной компании, то, как он соскользнул почти на шепот, — все это породило впечатление, которого я не мог забыть.
Чарлз не сказал мне, что я глуп. Он молча сидел, листая страницы и, наверное, сосредоточившись мыслями на том вечере, пытаясь вспомнить. Столько было дружеских ужинов и эпизодических знакомых, столько имен и акцентов! Я видел, как он пытается сконструировать летний вечер вокруг единственного образа Линдзи на пляже, смеющейся, едва различимой в сумерках. Он не мог ни к чему его привязать. Еще одна печальная брешь в сердцевине вещей.
— В Порт-Харкорте я совсем съехал с катушек. Она меня тогда бросила, знаете.
— Знаю.
— Причем на стороне никого не было. Она просто ушла.
— Ей было одиноко. Чего вы хотите?
— Тот грек, — он произнес это как случайное имя, некстати пришедшее на ум. — Не в Тунисе ли я с ним познакомился? А после мы съехались в аэропорту, вместе летели в Афины. Я пригласил его домой выпить. Мы все сидели там и болтали. Приятная картинка, да? С тех пор я не встречался с ним до того самого вечера, о котором вы напомнили.
Мы вместе сходили в кино, поужинали в кафе, видели человека такой толщины, что он вынужден был идти вниз по лестнице боком. Ночью ветер не давал мне уснуть часов до двух или трех — ровный гул, шелест в стенах.
Когда я вошел в вестибюль на следующее утро, Нико сидел за столом дежурного с обычной чашкой кофе и газетой. Его маленькая дочка забралась к нему на колени, и он то и дело подвигал ее, чтобы не мешала читать.
Холодно.
Холодно, подтвердил я.
Дождь.
Мелкий дождь.
Дожидаясь, пока спустится лифт, я немного пообщался с девочкой. Сказал ей, что у нее два ботинка. Раз, два. Сказал, что глаза у нее карие, волосы русые. Она шмякнула о блюдце пустую чашку из-под кофе. Вышла жена консьержа, обширная женщина в шлепанцах.
Холодно.
Холодно.
Очень холодно.
Позже позвонил мой отец.
— Который у вас час? — спросил он.
Мы поговорили о времени,
— Есть к вам такие рейсы, чтоб не ждать на пересадках? гаркнул он мне. — А как там с козьим сыром, Мерф спрашивает. На случай, если мы вдруг выберемся, хотя я очень сомневаюсь.
Когда на Гиметт ложатся фиолетовые отблески, когда небо вдруг наполняется птицами, высокими качающимися спиралями, меня иногда тянет отвернуться. Эти птичьи колонны смыкаются и расходятся, сверкают, парят, меняют цвет с белого на темный, вращаются и мерцают — серебристые шлейфы, которыми играет ветер. Из-за облачных куч льются широкие лучи. Гора тлеет, точно уголь. Как город умудряется жить своей жизнью, автобусы — по-прежнему неторопливо ползти сквозь сумерки, когда в атмосфере собираются такие силы, законы природы демонстрируют свою грандиозную мощь, птицы рисуют таинственные знаки, отмечая завершение зимнего дня? (Кэтрин сказала бы. как называются эти птицы.) Иногда мне чудится, что я один вижу все это. А иногда я тоже возвращаюсь к своим занятиям, к журналу или англо-греческому словарю. Я ухожу с террасы в дом и сажусь спиной к задвижной двери.
Ты не позволяешь себе спокойно наслаждаться окружающим.
Белорукий постовой жестикулирует в темноте, сортируя скопище теней. Я слышу ритмичный вой кареты «скорой помощи», застрявшей в пробке. Как трудно настроиться на лирический лад, изобретенный нами ради того, чтобы сопровождать наши города на их печальном пути к уготованному судьбой концу. Эволюция видения. Способность, позволяющую нам чувствовать былую красоту таких мест, нелегко пустить в ход в Афинах, где почти все выглядит новым, где упадок наступает иначе, где деградация буквально совпадает с процессом застраивания и перестраивания. Что происходит, если городу не дают угасать потихоньку, мало-помалу обнажать свою истинную суть, превращаясь в руины, в вековые отложения кирпича и железа? Если он аккумулирует лишь напряжение и паралич поверхностнонового? Паралич. Вот чего город учит нас бояться.
«Скорая помощь» застряла плотно, стоит, завывая в ночи. В киосках зажегся свет.
8
Мы стояли на обочине дороги и мочились по ветру. Из леса показался охотник в камуфляжной куртке, окликнул нас, приветствуя. Со дна пересохшего ручья поднимался пар.
— Куда мы теперь?
— Перевалим через хребет, пообедаем, а потом дальше на юг.
— Хорошо, — сказал он.
— Тебе нравится такой план?
— Главное — ехать. Чтобы в машине. Я люблю ездить.