Именем народа Д.В.Р.
Шрифт:
— А вон, подымись-ка, выйди в большую залу да в окна глянь! Бунтуют, ироды! Креста на них нет! Только, миленькая, на балкон не выходь, неровен час! Эти супостаты еще каменюку запустят, али чего похужее! Ишь, раскричались, як галки!
Любопытствуя, Зина пробежала босоногой в просторную залу.
Ранее, когда маменька была здорова, здесь ставили накануне Рождества высоченную ель, украшали мягкие пахучие ветки массой блестящих игрушек, из которых Зине особенно нравились привезенные отцом из Германии зеркальные шары с радужными конусообразными углублениями с одного боку. Рядом вешали на длинных нитках большие конфеты, яблоки и апельсины, завернутые в золоченую фольгу грецкие орехи и маленькие фигурные шоколадки. Сначала у елки веселилась Зина, обхватив в танце большого плюшевого медведя или кормилицу. Смеялась маменька, оттаивал вечно озабоченный и суровый отец.
Потом, на следующий день, Зине разрешалось позвать детей прислуги — горничных, прачки, дворников и истопника. И веселье продолжалось, хотя Зине всегда стоило больших трудов расшевелить притихшую в барских хоромах, при великолепии елки и прочего, детвору в аккуратной, но бедной одежде. Под конец празднества маменька срезала ребятам по яблоку или апельсину, насыпала в ладошки орехов, а Зина вручала каждому по маленькой шоколадной фигурке.
Сейчас в зале было просторно, пусто. Только у стены стоял белый маленький рояль, а в углу, у разросшегося в кадке фикуса, сгрудились три кресла, обтянутые дорогим вельветом.
Высокие окна, выходившие на Крещатик, были завешены тяжелым панбархатом с тюлем, только на крайнем слева окне тюль был сдвинут, а длинная боковая оконная створка приоткрыта. Снизу, с улицы, доносился довольно ощутимый гул толпы. Зина выглянула в окно.
Широкая центральная улица колыхалась людьми. У некоторых в руках краснели кумачовые флаги, у других — закрепленные на двух палках длинные узкие полотнища, на которых белели меловые буквы: «Не надо подачек — заплатите за работу!», «Одни жрут — другие мрут!», «Да здравствует Первое мая! Праздник единства рабочих!», «Пролетария на улицу, а буржую — курицу!».
Человеческая река, с выкриками «Долой!» и «Ура!», размахивая флагами, матерясь и клокоча гневом, медленно текла по Крещатику.
И вдруг Зина увидела его! Митю! Она сразу узнала его по знакомому упрямому повороту головы, но мало изменившемуся, хотя и повзрослевшему, лицу. Без картуза, в той же, как казалось ей, неизменной, знакомой рабочей куртке, заметно возмужавший, он нес в руках древко одного из лозунгов.
Зина ринулась из залы к лестнице, вниз, в прихожую. Схватила по дороге из гардеробной свое демисезонное пальто и накинула прямо на ночную рубашку, — все бегом, придерживая длинные полы скрещенными книзу руками. Нежные батистовые оборки нелепо торчали из-под пальто, протащились по луже, но Зина ничего этого не замечала, боясь упустить Митю.
Она врезалась в толпу, манифестанты сторонились чуть-чуть, с интересом глядя ей в лицо, но быстро переключали внимание на очередной выкрик «До-о-лой!».
Внизу, на мостовой, людская река оказалась куда как гуще, чем виделось из окна второго этажа. Зина лихорадочно искала глазами лозунг, который нес Митя. Наконец, вот, вот же он! Через кумач, шиворот-навыворот, просвечивало злое: «Долой заводчиков-кровопийц!»
— Ми-и-тя! — звонко закричала она, люди стали оборачиваться. И он обернулся, скользнул глазами — и увидел ее! Тут же передал соседу деревянную ручку, протиснулся к ней, неожиданно крепко обхватил рукой за плечи…
Они шли в общем потоке, но уже не слышали ни истошно орущих лозунги голосов, ни раздававшихся впереди трелей полицейских свистков.
Они не замечали, кто рядом, где идут, куда. Наперебой, бессвязно и возбужденно, рассказывали друг другу что-то о случившемся с каждым за долгую разлуку, неотрывно глядя в глаза.
И только когда колонна, мощно зашумев морским прибоем, остановилась, и раздались крики: «Гляньте, там солдаты! Казаки, казаки!», Зина и Митя как очнулись.
Огляделись и увидели впереди, за пустым пространством улицы перед головой колонны — серую шинельную цепь, перегородившую путь. За ней, на нетерпеливо гарцующих лошадях — черный островок казачьей полусотни.
Зина искоса глянула на посуровевшею Митю, на щеках которого перекатывались тугие желваки, и не стала спрашивать то, что ей очень хотелось спросить. Зачем и почему он в этом шествии? Разве чтение прокламаций и крамольные споры не остались в далеком прошлом, где они, в сущности, были еще детьми? И нужно ли это им, наконец, встретившим друг друга вновь?
А Дмитрий неожиданной встрече был рад вдвойне. Не раз приходила в юношеские сны потерявшаяся «барышня-крестьянка», не раз он проходил мимо молчаливо блестевшего окнами особняка… И, наконец, она — рядом! Любимая, долгожданная…
Колонна снова качнулась. Рабочие пальцы крепче сжали древки лозунгов и флагов. Теперь молчаливая, отчего казавшаяся еще более страшной, людская река медленно приближалась к блестящей полоске штыков. Из гущи вдруг, нестройно, но увереннее и увереннее, грянуло:
Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут! В бой роковой…Солдаты неожиданно расступились. В образовавшийся просвет с гиканьем и посвистами рванули казаки! Дробот копыт по брусчатке и улюлюканье перебили песню.
— Казаки! Казаки!
Колонна остановилась. Первые ряды непроизвольно попятились. И тут же храпящие кони врезались в сбившихся людей, над головами перегнувшихся через луки казаков взлетели нагайки.
«А-а-а!»
Первые ряды бросились назад, кто-то упал, закрывая руками голову, кто-то катился кубарем, уже ничего не видя и не соображая. Все перемешалось! Зина увидела, как один казак выхватил шашку и плашмя ударил бегущего седоголового мужчину. Тот рухнул на брусчатку.
— Митя! Митя! Да что же это такое?! — закричала Зина.
Дмитрий, молча и сильно схватив ее за руку, побежал от настигающих конных, потом резко дернул в какой-то проулок.
Тяжело дыша, они влетели в темное парадное обшарпанного доходного дома, привалились к грязной стене. Услышали, как, догоняя кого-то, по проулку пронеслись верховые, зычно гикая и страшно свистя.
— Митя, Митя! Да что же это, что? — только и повторяла Зина, плача и стуча кулачками Дмитрию в грудь.
А он стоял, опустив руки, смотрел, в полуоборот головы, на улицу через мутную дверную стекляшку и молчал, до крови закусив губу.