Императорский безумец
Шрифт:
— Нет, Якоб, они никак не могут успеть. И сейчас важно не то, чтобы мы уехали, а чтобы Юрик поправился. Судя по письму Ээвы, я опасаюсь, что у него серьезное заболевание, которое называется angina maligna sive gangraenosa. Если это так, то молитвы Ээвы за его выздоровление обоснованны. И даже если они — бог даст — будут услышаны, выздоровление может затянуться на несколько месяцев.
Я посоветовал подождать по крайней мере до следующего Ээвиного письма, которое могло прийти через два-три дня, и тогда у нас еще будет время принять окончательное решение. С этим Тимо согласился.
15 сентября 28 г.
Судя по полученному сегодня письму (оно было в пути шесть дней), девятого Юрик еще лежал в жару с распухшим горлом, так что в самом лучшем случае раньше чем через три недели выехать
23 октября 28
Вот уже две недели, как мы с Ээвой — я из Пярну, она из Царского — вернулись домой. Но Ээва до сих пор еще не пришла в себя после пережитых волнений. Она вернулась неузнаваемо похудевшей, под глазами синяки, но глаза блестят. С божьей помощью Юрик жив и хорошо поправляется, голос у него не хриплый, он вполне владеет руками и ногами, то есть обошлось без осложнений, которыми часто сопровождается эта горловая болезнь. Ээва позвала меня вчера к себе в комнату и сказала:
— Знаешь, Якоб, я думала о том, что наше бегство не удалось и что твои усилия и твоя игра с огнем пропали даром, но больше всего у меня болит душа за Тимо. С другой стороны, не будь у нас этого плана, я не поехала бы в Царское. А то был божий перст. Ибо я приехала в тот самый день, когда Юрик заболел. А иначе мы могли бы узнать о его болезни, может быть, только тогда, когда это было бы уже извещением о его кончине. Я решаюсь даже сказать, вряд ли он остался бы жив, если бы я его не выходила…
У меня уже было некоторое представление о том, что она перенесла. На третий или четвертый день мальчик горел в лихорадке и при этом, по словам врача, был уже очень слаб. А горло у него все больше распухало и покрывалось нарывами. Пять дней и пять ночей просидела Ээва у постели мальчугана, по капельке поила его бульоном и вином и смазывала ужасные раны в горле лекарством, которое лицейский врач приносил ей к дверям комнаты больного… Пока не началось медленное улучшение.
Ээва взяла с камина маленькую овальную акварель — портрет Юрика (еще с того времени, когда у него были длинные рыжевато-каштановые волосы, не знаю, каким художником написанный), — посмотрела на него и сказала:
— У меня такое чувство, будто я его снова родила…
Я сказал:
— Ты и выглядишь так. Тебе нужно теперь побольше отдыхать. Вместо этого ты возишься здесь с уборкой.
Во время нашего разговора Ээва разбирала ящики своего секретера карельской березы, сортировала письма и бумаги, одни комкала, а другие прямо пачками бросала в камин. Она явно уже давно этим занималась, потому что на каминной решетке лежал целый ворох бумаг. Ээва сказала:
— Это тоже нужно сделать. Мне стало страшно, когда я подумала, сколько после нас осталось бы написанного и не рассчитанного на чужие глаза, если бы в сентябре мы спешно уехали и забыли про это!
Она поднесла свечу к бумажному вороху. По краям бумага стала обгорать, побежал синеватый огонек. Но сразу же погас. Очевидно, была плохая тяга, а для бумаги воздух в Кивиялге, оказывается, более влажный, чем нам казалось. Я тоже попытался разжечь, но в тот вечер шел снег пополам с дождем и в камине совсем не тянуло, я только напустил в комнату дым и запах гари, а бумага все равно не горела. А может быть, моя последняя попытка разжечь была не очень тщательной…
Тут же перед камином стояла сплетенная из медной проволоки корзина и в ней — несколько поленьев. Я их вынул, положил на пол и сказал:
— Я возьму все это с собой и сожгу у себя. У меня тяга лучше.
Ээва сказала:
— Хорошо, только смотри, чтобы что-нибудь не осталось валяться.
Я набил корзину бумагами и потащил ее в свою комнату. Ээва не пошла меня проверять, я воспользовался этим обстоятельством — не знаю даже, как сказать — поступил я подло или так сделал бы любой на моем месте, — думаю, что любой, кроме последнего олуха, который вообще не интересуется своими близкими. Прежде чем бросить бумаги в огонь, я их просмотрел. Большая часть интереса не представляла. Львиная доля относилась к давним временам: расчеты, представленные Кларфельдом перед его уходом, разные хозяйственные счета, оставшиеся после Ламинга. Однако там оказались копии и черновики некоторых частных писем и кое-какие другие документы, содержавшие много чрезвычайно существенного. Так что сегодня я отложу их в сторону и спрячу в своем тайнике (отнюдь не оставляю валяться!), а в ближайшее время перепишу сюда в тетрадь, а потом сожгу.
2 ноября 1828 г.
Здесь в дневнике можно найти и большие глупости, чем мое сегодняшнее ночное сновидение. А собственно, чего мне стыдиться его записать, если полдня меня преследует такое чувство, будто оно все еще продолжается… Под утро я плыл в лодке по воде. Во сне. Сперва мне казалось, что это какая-то большая серая, но спокойная открытая вода, я даже подумал, что это море, и все удивлялся, почему я не иду ко дну, но мне совсем не было страшно. Потому что в первое мгновение я считал само собою разумеющимся, что меня несет моя собственная зеленая лодка. А потом я понял, что это была сплетенная из зеленого камыша четырехугольная корзина. Подобной я никогда в жизни своими глазами не видел, но помню, что в детстве представлял себе именно такую корзину с младенцем Моисеем, брошенную в нильские тростниковые заросли. Только эта плетеная лодка, в которой меня качало, была гораздо более небрежно проконопачена смолой, чем та давняя, так что в отверстия было видно, как плещется вода, но страха я все равно не испытывал. Отчасти, может быть, потому, что лодка была довольно большая. Вдруг даже неожиданно большая. В ней было три скамейки, я сидел ближе к носу. Я не греб, лодка скользила сама по себе, как будто шла вниз по реке. Мне казалось, что сначала никто на задних скамейках не сидел. Но потом я еще раз взглянул через плечо и увидел, что ошибся: на средней скамье сидела Риетта. А когда я еще раз оглянулся, там была Анна. Я хотел каждой из них что-то сказать, но не понимал, которая же там сидит, и тут я понял, что когда я смотрю через правое плечо, то вижу Риетту, а когда через левое — то Анну, а это значило, что они обе сидели там рядом. Риетта справа, Анна слева. Но больше я уже не мог к ним повернуться. Потому что заметил, что, как только мы свернули с широкой воды в реку, заросшую камышом, вода стала проникать в лодку. Я удивился, почему этого не происходило раньше, ведь в тростниковой лодке все время были отверстия, но когда я хотел спросить об этом у Риетты и Анны (вода в лодке дошла уже до скамеек), я оглянулся и увидел: Риетта и Анна сидят в обнимку и пальцы одной прижаты к губам другой. Я хотел спросить, что они одна другой запрещают мне сказать, и понял: они мне делают знак, чтобы я молчал. И я догадался почему. Скамья на корме за их спинами больше уже не была пустой, как это наверняка было до тех пор. Сейчас там сидел в белом полотняном костюме император Александр и чистил пистолет. И в этот же миг я почувствовал, что наша лодка окончательно погружается. И все равно страха я не испытывал, только какой-то сладостный холодок, как бывает во сне. Страха не было потому, что я твердо знал: император чистит пистолет не для того, чтобы стрелять в меня. Кроме того, я видел, что мы уже в густом камышнике и, следовательно, вошли в мелкую воду. Я понял, что мы в том самом месте, у того самого островка, где мы с Анной обычно причаливали. Тут лодка окончательно развалилась, и я увидел, как император Александр — белые брюки до самого живота мокрые, с высоких сапог стекает вода — прыгнул на берег и побежал, на пригорок. Я видел, как примятая его сапогами трава поднималась, так что я сам себя спросил во сне: разве могут у приснившегося покойника быть такие тяжелые шаги, чтобы под его ногами ложилась трава? Когда император оказался у зарослей, я стал искать глазами Риетту и Анну. Обе исчезли. Я стал их звать и проснулся от собственного голоса.
Среда, 14 ноября 1825 г.
Вчера Тимо исполнилось сорок один год. За завтраком мы ели испеченный Ээвой сливовый торт, как и в прошлом году. Но на этот раз крестьяне не явились поздравить его с днем рождения. Еще две недели тому назад, когда мы случайно встретились у пивоварни и вместе направились по замерзающей слякоти к Кивиялгу, господин Латроб сказал мне:
— Мне говорили, что в прошлом году крестьяне приходили поздравить господина Бока с днем рождения. А недавно я слышал, что они намеревались это сделать и нынче. Знаете, господин Якоб, я велел им сказать: пусть поймут, что и для них и для господина Бока будет лучше, если они этого делать не станут…