Императорский безумец
Шрифт:
Я спросил, может быть даже для того, чтобы задеть господина Латроба:
— Кто же о таком пустяке стал бы сообщать начальству, ведь вы этого боитесь, как я понимаю?!
И он сказал, смешно проведя рукой по лицу, будто желая снять со рта и с глаз паутину:
— Знаете, мы ведь живем здесь на глазах у всего света… Так что не судите меня за мою осторожность. Поверьте, это было сделано из лучших побуждений…
Вторник, 4 декабря 1828 г.
Прежде чем я перепишу сюда письма, о которых речь шла раньше, следует сказать несколько слов о происшедшей у нас три года тому назад смене императора. Ибо одно из писем, написанное Ээвой, могло быть возможно только в результате этого события. Из другого письма Георга между строк видно, в какой мере и оно вызвано сменой царствования.
Ну, о том, как
Из Таганрога в Петербург пришло известие о том, что Александр скончался. Великий князь Николай понимал, что примерно в то же время это известие дойдет из Таганрога до Варшавы, то есть до его старшего брата Константина. Там же в Варшаве при Константине находился самый младший из братьев, великий князь Михаил. Что теперь думает Константин о своем давнем намерении отречься от престола и позволит ли он Николаю — своему младшему брату — свободно взойти на трон — об этом Михаил должен был привезти Николаю в Петербург последнее и окончательное решение Константина. Николай не смог утерпеть, пока Михаил доедет до Петербурга, он помчался ему навстречу. Они встретились на почтовой станции в Нинаси, стоявшей на петербургском тракте возле озера Пейпси (на один перегон ближе к Нарве, чем Торма, где мы с Ээвой ожидали Марию Федоровну), оттуда они вместе направились в столицу. Николай, говорят, ехал с отречением Константина в кармане и, в сущности, уже с короной на голове. 14 декабря утром они достигли Петербурга. До мятежной вспышки оставалось два часа. Николай поехал в Военно-инженерный корпус, почетным командиром которого он являлся. И когда Николай, стоя уже на плацу перед казармами — по обе стороны выстроенные каре, — призвал их присягнуть ему как императору, какой-то офицер, член тайного общества (они ведь были во многих полках), вытащил пистолет и стал целиться в Николая. И только потому не попал, что другой человек ударил его вовремя по руке. Что произошло со стрелявшим, можно себе представить, а ударившим был (наверно, поэтому я и слышал эту историю в Килингиском трактире) унтер-офицер, эстонец, родом из прихода Саарде по фамилии Фридрих. Его тут же на месте произвели в поручики. Потом царь назначил его начальником охраны этой самой Нинасиской почтовой станции, откуда, как Николай, очевидно, считал, шло подлинное начало его царствования. И я при этом подумал: значит, движение руки этого Фридриха из Саардеского прихода свидетельствует о том, что само царствование Николая — чистый случай. И выход России благодаря ему из «сумрачного зала во тьму подземелья», как будто бы кто-то сказал, — тот же чистый случай. И чистый случай, что декабрьский мятеж не кончился совсем иначе и эти безумные идеи, за которые был схвачен Тимо, не одержали верх (ибо примерно из-за таких идей все и произошло). Случай, конечно, и то, что вместо Шлиссельбурга местом его заключения сделали Выйсику и каземат расширили до пределов волости…
Мне кажется, что либеральная часть общества считала смерть Александра, несмотря на гнет последних лет царствования, для Российской империи потерей. И, наверно, люди, стоявшие близко к делам государства, не обманулись в своем предчувствии. Можно было допустить, что те, которые предсказывали со смертью Александра этот переход России из сумрачного зала во тьму подземелья, оказались правы. Однако положение у отдельного человека или семьи может на фоне общих событий быть настолько разным, что надежда у одних возникает вдруг именно там, где у других она окончательно пропадает…
Ясно помню, с каким оживленным лицом Ээва однажды вошла ко мне в комнату, тогда еще в барском доме. Значит, это было в начале декабря двадцать пятого, когда я служил у Теннера и приехал на зимний отпуск. Ээва положила передо мной на столик свежую петербургскую газету, но я еще у нее в руках увидел, что газета в черной траурной рамке, и понял, что император Александр скончался. Я прочел официальное извещение и сказал:
— Ну, у нас будет новый император. А дальше что?
Ээва сказала, и я всей кожей почувствовал исходившую от нее энергию:
— Во-первых, обратиться с прошением к новому императору Тимо мне не запрещал…
— И во-вторых?
— Во-вторых — новым императором становится Николай. Он может более спокойно отнестись к обиде, нанесенной его брату. Так ведь? Так что в просьбе может быть хоть крупинка надежды…
Первого обращения Ээвы к Николаю я не читал. Черновика его не было и в тех бумагах, которые я забрал, чтобы сжечь. Но, по-видимому, точный список с прошения Георга, первого прошения Георга к Николаю, уже императору, составленного в Берлине 30 июля 1826 года, оказался здесь.
Sire,
пять лет тому назад, когда я домогался заступничества вашего императорского величества перед ныне покойным его императорским величеством Александром Павловичем по делу моего несчастного брата, мне пришлось сожалеть о сделанном шаге, который поставил Вас перед необходимостью получить отказ, причиной чему явился я, и что было для меня тем более ощутительно, что с полной очевидностью раскрывало Ваше великодушие, и если у меня в этих обстоятельствах могло найтись утешение, то лишь в причине, побудившей меня так поступить, и которая, в чем я позволю себе не усомниться, в Ваших глазах была извиняющим меня обстоятельством.
Начиная с той минуты законом моего поведения стало полное отстранение и готовность ждать движения душевного великодушия вашего августейшего предшественника, я приказал умолкнуть боли и горю, переполнявшим мое сердце, и терпеливостью старался заставить его успокоиться. Шли годы, однако надежда увидеть брата на свободе не сбывалась, надежда, которую сам покойный император подал нам вскоре после взятия узника под стражу…
Я думал переписать это письмо до конца и, может быть, только потом кое-что о нем сказать. Но соблазн слишком велик… Придворные реверансы Георга могут показаться излишними и странными, однако постепенно хитрая последовательность их в этом письме становится неопровержимо очевидной. Из приведенного отрывка выясняется одно альтернативное обстоятельство: обещание Александра скоро освободить Тимо блеф либо Георга, либо самого императора. Если Александр ничего подобного не говорил, то это дерзкий блеф со стороны Георга, использующего положение: ведь Николай не может спросить своего умершего брата, а если дворянин и офицер это утверждает, то он вынужден считать его слова правдой… Если же Александр в самом деле сказал это Георгу, то это нечто весьма характерное. Тогда это был блеф малодушного императора. Александр был известен своими совершенно безответственными обещаниями, утверждениями и посулами, по крайней мере по тем приторным легендам, которые ходили о нем в дворянских гостиных, откуда они на протяжении многих лет доходили до моих ушей.
Почти поверженный тяжестью горя, острее, чем когда-либо прежде, я чувствовал, как неумолимая судьба все дальше отодвигает от меня надежду, которая всегда зиждилась на высочайших основах, пока при совсем неожиданных обстоятельствах у меня не зародилась новая дерзость. Великая истина, которую Вы, ваше императорское величество, изволили высказать в одном из Ваших первых манифестов, а именно: «Провидение часто из самого зла творит благо», эта истина, сказал я себе, должна обнаружиться и в отношении моего несчастного брата.
Дознание, которое ваше императорское величество приказали произвести в связи с одиозными фактами, имевшими место сразу после вашего воцарения, должно было убедить Вас, Sire, в том, что у моего брата никоим образом не могло быть ничего общего с нарушителями общественного спокойствия, мысль о связи с которыми для суверена не могла не быть мыслью, приводившей его в содрогание.
У Георга, очевидно, были основания для уверенности в том, что Тимо не был связан с тайными обществами. И то, что он так спешит в интересах брата кольнуть этим царя прямо в глаза, делает ему честь: тринадцатого июля на кронверке Петропавловской крепости были повешены зачинщики декабрьского мятежа, а тридцатого Георг уже пишет императору из Берлина:
…К великой моей радости, я увидел, что результаты дознания подтверждают и мою внутреннюю убежденность в том, что брат мой неспособен на злоумышление…