Империум. Антология к 400-летию Дома Романовых
Шрифт:
«Классовые враги» встретили гостей у сходней с прохладной вежливостью. Обязательные формальности постарались по возможности сократить. Молодой паспортист в синей фуражке сверился со списком и оттиснул в дипломатических паспортах круглые печатки виз с двуглавым орлом – срок пребывания неделя: с 5 по 12 июня 1937 года. «Без права покидать пределы Константинопольской губернии».
– Оружие, драгоценности? – на хорошем немецком поинтересовался чиновник.
– У нас дипломатический статус, позволю напомнить, – нервно качнулось плюшевое кепи.
– Декларации всё равно нужно заполнить, – чиновник был само терпение.
Хесслер выступил вперед.
– Вы не смеете задерживать нас, – с перекошенным от злобы лицом проскрипел он, – не пытайтесь унизить в нашем лице
– Но господа…
– Никакие мы вам не господа!
Молодой человек за стеклом покрылся пятнами:
– Как бы вы себя не называли, но у нас тут особый режим, и все прибывающие на коронацию гости заполняют декларации, в этом нет ничего унизительного для…
– России никогда не победить Германию! – оборвал Хесслер.
– Вот возьмите, – Нойер бросил в окошко три торопливо заполненных бланка, – идемте, Хельмут. Не стоит повышать голос, мой друг.
– Кто ж такие? – с интересом спросил паспортиста пожилой жандарм, после того как восьмицилиндровый черный «Бьюик» с красным флагом на капоте исчез в клубах пыли за кипарисовой аллеей. Страж границы показал список:
1. Конрад Миллер – глава делегации, Народный комиссар иностранных дел Союза Социал-Демократических Республик Европы.
2. Конрад Нойер. Помощник секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии ССДРЕ по международным вопросам.
3. Хельмут Хесслер, помощник Народного комиссара иностранных дел ССДРЕ, Народный трибун Баварской советской республики.
– Вишь ты, немчура, понаехали к нам, – усмехнулся жандарм в густые усы. – Ништо, скоро перевешаем всех красноперых, попомни.
Оливер Фогт неохотно открыл глаза. В окно гостиничного номера лился тусклый утренний свет, казавшийся продолжением странного, тревожного, но в то же время приятного сна. Беспокойство скользило где-то по грани дремлющего сознания, похожее на мрачную тень на грозовом горизонте; но буря была еще где-то далеко в будущем, а настоящее горячо пульсировало в груди, медленно утекало сквозь пальцы, настоящее состояло из нежности и покоя. Сон был напитан теплым запахом женщины… но сейчас запах исчез, и Фогт больше не хотел оставаться в этом сне.
– Полина? – шевельнулись губы.
Постель рядом пуста, но еще теплая. На письменном столе в хрустальной вазе дремали чайные розы, в сумраке огромные пушистые бутоны казались черными. Полупустая бутылка дорогого цимлянского вина. Раскрытая на середине походная тетрадь, склянка чернил и перо. На тумбочке у кровати холодно блеснул новенький шестизарядный револьвер.
– Полли…
Ах вот же она, на балконе – смутный силуэт за прозрачной занавеской. Вот ветер отбросил светлую ткань, и Фогт увидел ее печальный образ, тонкие губы, темно-русые волнистые локоны. Сигаретка в мраморных пальцах, на узких плечах – шелковый халат с золотыми птицами. Он вспомнил, как шеф Южного охранного отделения Миронов, усмехаясь в полковничьи усы, познакомил их в Одессе на каком-то банкете. Полине было всего пять лет, когда в киевской ЧК казнили ее родителей и четверых братьев – с тех пор прошло почти двадцать лет, но след тех событий всё еще будто лежал на ней. Полина удивила своим равнодушием к его персоне. Фогт привык к повышенному интересу – после бегства из Германии он временно (как ему тогда казалось) поселился в Петрограде, здесь написал свою первую повесть о гражданской войне в Баварии и быстро стал популярным автором. Врангелевская Россия охотно принимала немецких, австро-венгерских и французских беглецов от революции – на родине им грозила смерть за одно только классовое происхождение. Российское правительство рассудило, что такие люди с их капиталами и мозгами будут полезны для борьбы с собственной революционной напряженностью (тут никто не говорил «революция» – только «мятеж» или «бунт»). Здесь Фогт разбогател. Его книги переводили на многие языки; высшее дворянство России, Англии и Польши искало знакомства с ним, его приглашали на балы и приемы, на улицах просили автограф – в то же время на родине называли предателем
Однако Полина не знала его книг, ее не интересовали автографы и слава. И очень скоро Оливер понял, что эта женщина нужна ему. Их связь была странной и нервной. Вместе с писателем Полина легко входила в любое общество, она очаровывала министров и принцев – и работала. Она раздавала тысячи рублей, долларов и швейцарских франков, она жалобила и шантажировала – и получала информацию. Их связь была работой. Весь мир считал их парой, однако спали вместе они редко – словно искали в постели не любви, а спасения от стресса и одиночества… но Полина доверяла Оливеру во всем, и он чувствовал, что нужен ей. Она полностью открывалась ему – а он любил ее беспокойно и преданно, как не любил никого и никогда. Каждый день он боялся потерять ее.
Прошлой зимой в Стокгольме, после приема у американского посла они садились в авто – и внезапно человек в сутане католического священника трижды выстрелил в Полину через лобовое стекло, прежде чем Оливер успел скрутить его. К счастью, девушка отделалась легким ранением в плечо. В нападавшем позже опознали Раймона Дрейно, резидента спецслужб троцкистской Франции.
Два месяца спустя в Москве Полина почувствовала себя неважно после завтрака и отказалась от поездки в загородное имение князя Вяземского… швейцар гостиницы, севший за руль ее «форда», чтобы отогнать его в гараж, взлетел на воздух вместе с машиной.
Кому-то там – за ощетинившейся стволами пулеметов и увитой колючей проволокой западной границей – очень не нравилась тихая работа Полины по сбору информации.
Фогт сделал глоток из бутылки, сел за стол и взял перо.
Ночь на пятое июня 1937, Константинополь, отель «Амбассадор».
Вчера внезапно, как солнечное сияние, в меня вошло ощущение: я благодарен России. Эта страна дала мне дом, богатство, любовь. Родина пыталась убить меня, насадив на французские штыки в семнадцатом году, Родина топтала меня коваными сапогами спартакистов в Тюрингии и едва не расстреляла во время коммунистического террора в девятнадцатом и двадцатом. Я же теперь говорю по-русски, думаю по-русски, я ем блины с икрой и пью ледяную водку после бани. Но русским я не стал. Я всё еще немец, das Deutsche Volk, и этого не отменят никакие революции и классовые теории.
Ему нравилось писать впотьмах, с трудом различая буквы на сером листе. В этом было что-то от далекого детства.
Русский царевич будет завтра коронован в Константинополе. Веками славяне грезили о белых дворцах Византии, матери православного мира, и вот, после гибели Тройственного союза этот древний, как само время, город – Второй Рим, Царьград, богато украшается куполами русских церквей; и османы, разбитые и униженные, где-то далеко за горами. В этом огромном муравейнике трудно найти турка, зато без счета армян, болгар, сербов и македонцев. Все в радостном напряжении. Всё живое ждет, жаждет царя. Трогательно для европейца видеть, как русские сохранили преданность монархии – ведь до Гражданской войны царь был ненавидим столь многими. Нужно было отдать власть парламенту и диктатору Врангелю, а монарха сделать фигурой скорее церемониальной, символической, как в Англии, – чтобы вернуть расположение людей к императорскому дому.
Что до меня – я только зритель в этом театре теней далекого прошлого… Той Византии, что погибла в пятнадцатом веке, – не вернуть, и даже русская монархия уже не более чем исторический символ, обет верности могилам предков.
Полина неслышно скользнула в комнату, положила руки ему на плечи.
– Его попытаются убить, – тихо сказала она.
– М-м?
– Цесаревича. Завтра, во время церемонии.
Где-то далеко внизу по площади перед гостиницей медленно двигалась повозка, цокали по камням копыта. На стене среди дешевых литографий сонно шевелилась тень занавески.