Империя Ч
Шрифт:
Она вынимала платочек из керуленских кружев, изящно промакивала глаза. Краем влажного черного глаза следила за выраженьем лица застольного собеседника, за его жестами. Он лез вилкой в хрустальную салатницу. Пододвигал поближе к ней блюдо с омарами. Она ела столь грациозно, что сотрапезник пугался — не с русской ли Царицей самой он обедает. Неотрывно глядел на черный локон на ее щеке, у виска. На коротко снятые парикмахером у затылка, как у мальчишки, волосы. Вздрагивал, почуяв ее руку на своем колене под столом, под белой бахромчатой скатертью. Вы остановились в номерах?.. В самых лучших, мадам. Я офицер русской армии, как я могу ударить в грязь лицом… В грязь не надо. Ее улыбка освещала неприбранный, роскошный ресторанный стол. Моя мечта — чтобы вы прикоснулись своим лицом к моему. Офицер брал ее руку, касался пястья кончиками усов, белел, краснел. Пот выступал у него на переносье. Вы прелесть! Она косила вбок глазами загадочно. Хотите ананас?..
Когда они, в нанятом ландо или авто, доезжали до его отеля и она поднималась по мраморной лестнице, белея гордыми плечами, небрежно подбирая рукой волочащийся за ней по ступеням шлейф шелкового с блестками, черного платья, перекидывая через плечо чернобурое боа, победительно оглядываясь на него большими, чуть раскосыми, блестящими черными глазами, он, несчастный русский офицер, был готов отдать за нее жизнь. Она — западня? Пусть. Миг — мой. Я верю ей. Я верю ее гибкой руке в натянутой до локтя перчатке, когда она, не оборачиваясь ко мне, протягивает мне руку — для поцелуя?.. — ах нет, чтобы я стащил сначала крупные перстни с тонких пальцев, а затем и нежнейшую лайку перчатки, и уж теперь можно целовать, целовать без конца эту пахнущую розой смуглую кожу, это запястье, этот локтевой сгиб, и выше, и дальше, и открытое плечо, и судорожно, быстро дышащую грудь в вырезе дерзкого платья. Ключ гремел в замке. Альков был до обидного рядом. Он подхватывал прелестницу на руки. Он был пьян от вожделенья. Он выбалтывал ей, одну за другой, все русские военные тайны — она не расспрашивала особо, а ему надо было выговориться, ведь она, чудная, изумительная женщина, загадочная внучка княгини Вавилонской, ничегошеньки в мужских тайнах не понимала. Она, голая, сонно спрашивала его, тоже голого, тянущегося к гостиничному столику — прикурить ночную сигарету: а который час?.. а где на Хуанхэ стоят русские войска?.. а близ какого селенья на Амуре переправляют канонерки?.. Она уже спала — он шептал ей в ее жаркий восточный сон и про Хуанхэ, и про Амур. Лямур. Любовь. У любви, как у пташки, крылья… ее нельзя ни-икак поймать…
Только ежели изловленный ею в ресторации русский мужчина пытался, чтоб добраться до гостиницы, взять на улице рикшу, она бледнела невыразимо. Белее полотна становилась. И мотала головой: нет, нет! Ни за что!
Как пожелаешь, моя дивная. Уж сегодня-то мы отдохнем. Давненько я мечтал о такой ночке.
Она глядела на мужчину искоса, из-под густой черной вуали, поправляя пальцами развившуюся на виске крутую прядь. Утром она приедет в раннем авто к Башкирову и скажет ему адрес отеля и номер комнаты. Большие деньги делают эти непонятные люди, мужчины, на бесконечной Зимней Войне.
САНДРО
Как обычно, она вошла в зал ресторана “Мажестик” весело, вздернув голову, победительно оглядывая новых посетителей и завсегдатаев, восседавших за столами. Черные глаза сияли черными драгоценными агатами. Какое все же счастье жить! Даже так пошло! Даже продажно! Она, сквозь нестираемую улыбку, содрогнулась, вспомнив, как были исколоты ее руки, продырявлены тонкие жилы пытошными, дурманными уколами Сяо Ляна — под прищуром Башкирова китайцы всаживали в нее яды почем зря, она тонула в сладких и ужасающих виденьях, прыгала из пламени в черную пропасть. Очнувшись, она не могла согнуть руки в локтях — нестерпимая боль корчила ее и подбрасывала на кровати.
Все в прошлом. Смиренье — не худшая участь. А и она озорница. Она лишь притворилась черной башкировской пташкой. Она не его волнистый попугайчик. Она все равно удерет от него. Глаза мечутся туда-сюда. Она выжидает. Она наблюдает. Сколько лиц! Сытых, праздных, несчастных… разных. Люди окунулись на дно жизни. Люди взлетели вверх, к потолку шапито. А она идет по канату. На страшных, на высоких каблуках. Лаковые туфельки тоже черные. Бандит одевает ее во все черное — это ее стиль, считает он. Господи, как ее только не наряжали. Нора, веселясь, напяливала на нее в Иокогаме, в Ночь Полнолунья, даже испанское платье, в коем испанки танцуют фламенко. Цок-цок, туфельки. Идите, ножки. Глядите, глазки. Какой столик свободный?.. А, этот.
Она отодвинула коленом кресло — в разрезе черного одеянья проблеснула белым лезвием нога — и удобно, поводя захолодавшими голыми плечами, уселась. Страусиное перо качалось у нее надо лбом, воткнутое в маленькую чалму, еле сидящую вороньим гнездышком на взбитых волосах стрижки.
— Бой! — крикнула весело. — Порцию лангуст! С хорошей зеленью! И ананас прикажи на кухне нарезать кругами! Я так люблю!
В “Мажестик” ее приметили давно, исполняли все прихоти этой непонятной, богато одетой девчонки с бешеными темными глазами. Однажды, когда она явилась в ресторан в черной маске, официант, не узнавший ее, склонился перед ней в почтительном ритуальном поклоне: сама супруга Императора пожаловала! Она тогда, чтоб нашкодить сильней и разыграть публику, подвела глаза прямо к вискам, совсем по-китайски, и ее запросто спутали с Императорской женой. Она видела ее фотографии в газетах: они были странно похожи.
— И еще, пожалуйста, кофе с мороженым!.. Гляссе!.. Нет, стой, лучше черный!.. и покрепче!.. двойной…
Проснуться, проснуться. Кофе скорей. Удивительно, как она не пристрастилась к восточным наркотикам, они же такие сильные. Ее выносливость изумляла подчас ее самое.
Бой, резво и смешно покланявшись, унесся. Она вынула из сумочки сигареты, зажигалку из слоновой кости, задумчиво, медленно закурила. О Василий, видел бы ты, как я курю. Прочь. Не надо. Не думать. Пьяный табачный дым. Дым и кофе — и не надо никакого опия. Женское баловство. Намедни в номерах ее научили играть на гитаре. Она сидела на кровати в ночной сорочке и тряслась от смеха, еле удерживая гитару в сонных пальцах, а русский купчик из-под Иркутска, из Черемхово, старательно, упорно, хороший учитель, переставлял ей пальцы по грифу — о чудо, она сразу запомнила аккорды, она была талант! Душенька, чернушечка, ты помнишь наши русские песни, детонька?.. Помню, mon chere. Еще бы не помнить. Споем?!.. Изволь. Она запела и сама испугалась своего голоса: его разлив смел все снежные городки, все форты Зимней Войны, все надолбы и редуты на своем слезном пути. Пой! Что ж ты замолчала!.. Она снова набрала в грудь воздуху — и уж рта не закрыла, пела всю ночь. Одна песня сменяла другую. Луна глядела в окно, белолицая, розовощекая русская баба. Луна была в черном, в траурном платке — у нее на Войне тоже убили мужа. “По Муромской дорожке стояли три сосны!..” — пела она летяще, отчаянно — и летела вместе с песней в огромном, прозрачном, холодном синем небе над белыми полями, над снегами, а около серых дощатых банек мальчонки жгли костры, и прыгал по открытому полю бешеный заяц, вздергивая ноги до ушей, и зычно шумел на ветру сосновый и пихтовый лес, и слезы текли, текли по морозно-румяным щекам. “Россия наша!.. Русь!.. Ох, Господи!..” — корчился купчик, утыкая кудлатую башку в колени. “Погибнешь ты!.. и мы вместе с тобой, родная… Пой, девочка!.. душу согрей…” Она пела до утра. Рассвет залил их, сидящих на отельной кровати, холодным снятым молоком, с погреба. Она бросила гитару в угол прокуренного номера, на ковер. Струны все, разом, зазвенели, будто завизжали, заплакали убитые зайцы, подранки.
Табачный дым уходил тонкой струей к сумеречному, озаренному хрустальными лампионами потолку. Она отвела в сторону руку с сигаретой. Ее глаза плыли, блуждали по залу. Песня жила глубоко в ней. Песня бродила по ней и томила ее, как любовь.
Но ведь ты же не любишь теперь никого, Лесико. Затянись. Вдохни дым глубже. Закрой глаза. Ты Будда. Ты женский Будда. Тебе бестрепетно. Тебе холодно и чисто. Ты пережила все высочайшие желанья жизни и все ее жестокие страданья с величайшим напряженьем — и освободилась от них. Башкиров, китайцы — гиль. Эти бандиты не владеют ею. Она сама владеет всем, что горит и тлеет вокруг нее.
Дым, дым. Вдохни еще. Забудься.
— Разрешите?.. мадам сидит одна, грустит…
О, русский. Хорошая, правильная речь… Вавилонская. Так в Вавилоне говорили, плавно и певуче, будто пели.
— С удовольствием, — сказала она равнодушно, всовывая сигарету в губы и делая жадный глоток дыма. — Мадам Фудзивара. Господин?..
— Да просто Алексей Александрович. Я гляжу, у вас на столе нету вина. Я закажу!
Он хлопнул в ладоши. Она тайком рассмотрела его. Плотен и крепок в кости, широк в плечах. Окладистая борода, золотая цепь тянется через жилетку желтой рекой. Купец?.. коммерсант?.. путеец?.. А может, военный — а гражданское, цивильное платье лишь ширма?.. Все равно. Она будет с ним пить вино и есть ананасы. Подцеплять вилкой желтые, прозрачные ананасные круги и хохотать.
— А вот и бутылка хорошей, чует мое сердце, “Вдовы Клико”!.. Вы не вдова, мадам, случайно?..
— Вдова. Мой муж был капитан первого ранга. Он погиб в знаменитом сраженьи в бухте Белый Волк.
— О… простите. — Кряжистый мужик наклонил русую густоволосую голову. Помолчал. — Выпьем… его память.
Василий, если ты жив еще, прости, что я пью память твою.
Она опрокинула в глотку бокал резко, до дна. Шумно выдохнула в играющий ножевыми разноцветными огнями хрусталь. Она быстро напилась пьяной, а может быть, ей так казалось. Она стреляла огнистыми глазами взад, вперед, водила зрачками по возбужденному, шумному залу, будто искала кого-то в ресторанном чаду. Зал был погружен в мрачно-желтый, золотой, ало-призрачный свет; казалось, внутри всех столов, кресел, люстр, гардин, занавесей, зеркал были спрятаны желтые свечи, и горели печально и жутко, струили тяжелое, темное золото похоронных позументов. Почему не играют похоронный марш? Тяжелый, густой, золотой… Публика за столами чокалась рюмками и бокалами, мужские руки откупоривали шампанское, игристые струи вытекали из серебряных горлышек на крахмальные скатерки, пена выхлестывала из тонкогорлого богемского стекла. Башкиров ее сегодня не ждет. Он ждет ее, как всегда, рано утром. Зачем по Шан-Хаю так много рикш рано утром шныряет!