Империя Ч
Шрифт:
Он сдержал свое слово.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГОСПОЖА ФУДЗИВАРА
ПЕВИЦА
“Только сегодня и больше никогда в самой сногсшибательной ресторации великого Шан-Хая, Императорской резиденции, в блестящем всеми люстрами “Мажестик” — блистательная, великая, неповторимая Лесико Фудзивара! С новой программой удивительных песен, арий и романсов, радующих душу и сердце, зренье и слух изощренного ценителя искусства! Весь Шан-Хай — у ног богини! Спешите приобрести последние билеты — все уже раскуплены! Потрясающие сборы! Божественный голос, от которого смеются и плачут, умирают и воскресают вновь! Спешите! Спешите!..”
Ах, досужие газетчики. Ах, китайские мальчонки. Черные, подведенные к вискам на восточный манер, блестящие глаза выглянули из окна авто. Как они орут, дьяволята. Душу
Сколько лет прошло? Два года, три? Она не помнила. Зачем ей было считать дни и года. Она небрежно кинула раскосому шоферу: стой, останови. Дверь щелкнула, раскрылась. Она вылетела из кабинки вон, в вечерний истомный воздух, подбирая полы роскошной шубы из шоколадно-золотистой шиншиллы. Ее шея была обнажена, несмотря на холодный январский день, и тяжелое, в десять обхватов, ожерелье из настоящих мелких брильянтов, оправленных в серебряные ободки, лежало на ней, заставляя орущую публику падать на колени, посылать кумиру воздушные поцелуи и сознавать, что власть царицы — дыханье неземной красоты, купленной на низменные деньги. Подбирая шубу, она шла к подъезду “Мажестик”, улыбаясь ослепительно, наклоняя голову, раздавая щедро взгляды — снисходительные, милостивые, грозные, кокетливые, чарующие. Шла женщина в блеске и славе своей. Шла артистка, знающая свою силу, знающая любовь к ней толпы. Эй, толпа! Она выпрастывала из муфты руки, прижимала пальчик к накрашенным дорогой помадой губкам, бросала жест в людскую гущу. Гляди, толпа! Я иду! И сейчас выйду на сцену! И очарую тебя еще больше, еще сильнее! И ты не сможешь уже никогда противиться мне, толпа! Ты полюбишь меня навсегда. До моей… старости?! Смерти?!..
Надеюсь, ты будешь настолько умна, Лесико, чтобы уйти вовремя.
Но ведь она была еще молода, и беспредельно красива, и ее голос ценился и в Шан-Хае, и в Нан-Кине, и в Хар-Бине, и в Банг-Коке, и в других городах счастливого Востока на вес золота, равный весу живого слона; вот только в Ямато она не хотела ехать, да и то правда, там вовсю бушевал театр военных действий, и можно было потерять такую золотую певчую птичку — один шальной выстрел из-за угла, и Китай лишился бы славы своей. Почему она носит яматское имя?!.. Взяла бы псевдоним, все артисты так делают. Ах, разве вы не знаете… ее отец погиб от взрыва на море?.. Бедняжка… владелица такого состоянья!.. Она замужем?.. Этого никто не знает, голубушка. Поговаривают, что ее любовником был знаменитый Вельгорский, несчастный, он так плохо кончил!.. А что с ним сталось, душечка?.. его подстрелила русская контрразведка?.. или же самураи?.. им не понравилось, как он пел?.. Да нет, милочка, он разбился вдребезги на своем авто, в горах… поехал в Тибет, в буддийский монастырь, запамятовала названье… какой-то Ладак, Ломак… обращаться в веру Буддийскую и молить самого Далай-Ламу о том, чтобы эта Фудзивара, его любовница… а она была его любовница?.. ну да, да, ты разве не знала!.. стала его женой… И что?.. И Лама открыл ему, что нет, никогда… он и направил авто прямо над скалу над пропастью… Ах, что за горе!.. Какой голос погиб!.. какой дивный голос!.. летел, как птица… Белой акации гроздья душистые…
Она шла через толпу, дарила улыбки, слепила ими. Жемчужные зубки, Лесико, хорошо ты за ними ухаживаешь, певица должна ослеплять, восхищать радостью. Так учил тебя учитель. Ты лечишься у лучших дантистов. Ты шьешь наряды у лучших портных. Ты теперь знаешь сполна, что такое деньги. Деньги — это условье твоей красоты, и ничего больше. Перед нею услужливо распахнули тяжелую, с золоченой ручкой в виде головы дракона, дверь отеля два стриженых под горшок, с челочками, смущенных боя. Мальчонки. Какие славные. И у нее мог быть такой сын. Она вздрогнула. Сын. Зачатье. Когда она бывает иногда с мужчиной, она, прежде чем рухнуть в постель, глотает противную сладкую пилюлю. Врачи врут, что пилюля спасет. От чего?! От жизни?!
Она поднималась по лестнице из серого мрачного гранита, погрузив руки, по локоть в ярко-алых, цвета крови, перчатках в искрящийся золотом мех шубы. Раздувала ноздри: от ее нагой груди, от сверкающего ожерелья пахло французскими духами “Шанель”. Духи привез ей антрепренер в подарок из Парижа — он договорился, на будущий год, летом, у нее будут гастроли в лучших парижских отелях и ресторанах и вдобавок — в зале “Олимпия”. О, это испытанье. Настоящая актерская игра. Без дураков.
— Бой, шубку держи!.. Перчатки!..
Мальчик ловко поймал золотую меховую гору. Девушки-горничные сновали по гримерной, прыгали, как тибетские козлятки, добывая с полок и из шкафчиков белила, румяна, притирки, туши, тени, пудры, пуховки, вились бабочками около ее лица, касались его кисточками — нежней паучьих лапок, — дули на тончайший рис розовой пудры, мазали, брызгали благовоньями из флакончиков и пузырьков. Господи, как ей все это обрыдло. Она сидела перед зеркалом, расставив под платьем ноги устало, как крестьянка, похожая, невзирая на свою молодую и цветущую красоту, на красивую загнанную лошадь, победившую в бегах и глядящую на неудачливых товарок загнанным глазом, равнодушно, печально, из-под потного соленого века. Мажьте, мажьте. Красьте. Умащайте. Все равно красивей меня нету дамы в Шан-Хае. И голосистее — нету. Да вы, китайцы, разве вы умеете петь?! Вы ж умеете только мяукать. Вы кошки. Вам бы концерты давать на чердаках.
Девушки-гримерши закончили свою работу, вежливо, поклонившись, отступили в полумрак. Она провела придирчивой ладонью по гладко уложенным черным волосам, потрогала мизинцем кроваво-алый блик помады на нижней губе. Недурно. Ну, вперед, актерка! Покажи им всем русскую удаль!
— Зал собран?..
— Все уже за столиками, мадам. Ни одного пустого места. Приглашен лучший кор-де-балет, как вы и велели. Девочкам уже заплатили. Варьете готово. Бьет копытами. Ждут только вас!
Опять меня кто-то ждет. Опять кому-то я нужна.
Она подмигнула косоглазому бою с челкой по самые брови. Мальчишка, не растерявшись, в ответ подмигнул ей.
— Давай! — крикнула она по-русски, а не по-китайски, и махом, будто подхваченная порывом метельного, умалишенного, степного дикого ветра, вылетела на сцену ресторана.
Пара гнедых, запряженных зарею, тощих, голодных, усталых на вид. Что ж вы плететесь мелкой рысцою… Фортепьянист и оркестр жалобно ныли в такт качаньям ее голоса, скрипачи нашептывали непристойности, виолончели плакали о несбыточном. О несбывшемся плакали они, а она — смеялась. Что ж и не посмеяться над останками Вавилонской Блудницы! Глядите-ка, пара гнедых везут мощи на кладбище, и хмурое утро, и туман над столицей. И дрожки, лениво ползущие по улицам Вавилона… что вы, Шан-Хая. Нет, это рикша. Это… рикша. Прочь его! Не надо его!.. Господа, слышите, как дрожит ее великолепный голос. Как она дивно передает большое чувство, вложенное в романс композитором… ах, Кики, а слова кто написал?.. Апухтин?.. не знаю такого… он у нас, в Шан-Хае живет, эмигрант?.. В маленьком гробе медленно и печально везут трупик старушки на кладбище, а когда-то девочкой смазливою была, и всех подряд целовала — и корнета, и генерала, и музыканта, и грека, и еврея, и коммерсанта, и рикшу. Не надо рикшу! Уберите рикшу! Зачем он здесь!
Грохот рукоплесканий сотряс своды ресторанного зала. Ты помнишь, зал, как Вельгорский выкупил ее у Башкирова? Как он доставал из кармана толстенную пачку купюр, а Башкиров только жадно глянул, только хищно цапнул, а потом бормотнул: теперь уеду к черту в Новый Свет, все, свободен, руки развязаны, баста. Бандитский промысел при вас в Новом Свете расцветет бесспорно, сказал певец смешливо, руку на отсеченье, через год-другой мы узнаем о вас из газет: русский мафиози, покровитель нью-йоркских разбойников, ограбил намедни сокровищницу Мексиканских касиков, все драгоценности переправлены в тайник, что на островах Шпицберген. Башкиров откидывал голову, хохотал дико и зверино, показывая сразу все зубы. Сяо Лянь стоял у него за спиной — а вдруг что, чей-то выпад, выброс руки, выстрел, захват. Вышколенный телохранитель. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.
Не уезжай ты, мой голубчик, печально жи-ить мне без тебя… Дай на прощанье обещанье — что не забудешь ты меня!.. Скажи ты мне, скажи ты мне… Она, не переставая слушать краем уха завыванья оркестра, раскинула руки и пошла, пошла, пошла вдоль по сцене, рядом с жаркой рампой, едва не подпаливая о лампы подол блестящего, черного, как всегда, сильно открытого платья — Башкиров, собака, приучил ее к черному цвету. Что любишь меня… что любишь меня!.. Люди за столиками смотрели ей в рот зачарованно, сидели не шевелясь, будто были мертвы, застыли ледяно. У белого, сморщенного печеной свеклой, старика за ближним столом текли в руслах сухих морщин слезы, капали на болтающийся на ниточке, выпавший из глаза монокль, за отворот несвежего воротничка. Голос ударял в своды зала. В мраморные стены. Голос шел лавиной, волной, вольный, привольный, охватывал ветром, мел метелицей, сыпал в глаза колючей снежной родной крупкой, уносил вдаль. Голос нес вдаль, и ширь распахивалась, и степь ложилась под ноги, белая, снежная, и бежала тройка лошадей, взвивая пыль морозную, и заносило сани, и играли пристяжные с коренником, толкая его мордами, и звенели колокольцы, и до ближней деревянной церковки, там, где ждало все к венчанью, было уже — рукой подать… Гей! Живей! Снега. Солнце бьет в грудь без промаха. Не уезжай, голубчик. Ведь я люблю тебя навсегда. Поцелуй меня. Пока мы мчимся. Пока мы не умерли.