Империя Ч
Шрифт:
Зачем… зачем ты говоришь о страшном?!.. Мы не расстанемся никогда… Ты будешь со мной всегда…
Я раскидываю ноги. Это два пера веера. Восточного, яматского веера. У тебя никогда не было веера?.. Тебе не дарили… на Рождество… Завтра Рождество. Давай придем сюда на лыжах в лес, выберем самую красивую ель и украсим ее: орехами, золотыми шишками, звездами, серебряными дождями, хлопушками, конфектами. И я сяду под ель, и ты меня поцелуешь еще раз.
Ты касаешься своими руками, жаркими шершавыми ладонями, знавшими мужицкий и моряцкий труд, своим раскаленным на морозе лицом, своей грудью и животом моего живота. Живот, жизнь. Одно. Сейчас, через несколько мгновений, мы соединимся. Соединим свои жизни. Ведь это так просто — соединить жизни. Все во мне уже раскрыто тебе. Отныне и навсегда.
Остается одно малое, несчастное время —
Вот он, этот единственный в жизни двух людей миг.
Вот он.
Одно прикосновенье — мои живые врата раскрыты. Цветок вывернут лепестками наружу.
И вся страсть и боль мира сосредоточивается сейчас в оконечности мужа, мужчины, чье назначенье — от сотворенья его Богом — искать, находить, настигать, пронзать, продвигаться вглубь, до дна, до конца и насквозь, — в одном малом выступе его тела, который сейчас — более велик и могуч, чем все высочайшие горы и пики, чем все Джомолунгмы и Канченджанги; на конце живого копья — капли, слезы, сок, соленая терпкая влага, это влага нетерпенья и сладкого ужаса — перед тем, что вот-вот произойдет: мужчина ужасается своей силе, своему натиску, своей заточенной веками остроте, своему ножу из живой плоти — он взрежет такую нежность, такое бескожее, беззащитное нутро цветка, что ему страшно себя и стыдно! — а цветок ждет и торопит, и касается ножа лепестками, и томится желаньем, и знает и не знает, что миг спустя нож пропорет остатки смятенья — и раздастся взрыв. Ослепительная вспышка полыхнет. Зазмеятся по сдвинувшейся с места земной и небесной тверди трещины. И снег зажжется розовым, зеленым огнем. Входи! — торопит женщина. Мужчина медлит. Вся нежность его скопилась в нем — в том, чем он молча говорит о любви, чем он создает любовь, чем он разрушает смерть. Войди в меня, молю!
Я вошел в тебя. Я уже в тебе.
Стон поднимается во мне, как магма в глубокой трещине земли. Рвется наружу. Я зажимаю себе рот рукой. Ты не двигаешься во мне. Ты застыл, ты боишься шевельнуться — ты вошел в меня сразу и так глубоко, что дыханье мое перехватило, горло стянуло петлей. Веки сомкнуты. Слезы струятся из-под век. Так вот что такое любовь. Так вот что такое — вместе.
Легко, чуть заметно, очень осторожно ты подаешься вперед. Я чувствую твой ход во мне. Я чувствую тебя всего, твое мощное дрожащее копье в себе — одно незаметное движенье, и меня пронзает, вдоль всего тела, боль узнаванья, боль смертельной радости. Ты дрожишь во мне, как нож, что метнул охотник в дерево, и вот дрожит, покачиваясь и замирая, рукоять, а лезвие — лезвие сверкает во тьме — оно разрезало тебя пополам. Оно твою маленькую жизнь разрезало пополам. Вся жизнь твоя поделилась надвое: до тебя и при тебе. И вот ты во мне, и осторожно, чуть слышно двигаешься, и идешь все глубже, будто я река, а ты ныряльщик, и во мне можно утонуть, и ты, зажмурив глаза, падаешь в черную бездну, улыбаешься, тонешь без возврата.
Гроздь рябины висит над нами. А прямо над моими глазами — над твоей головой — куст шиповника. Я помню, как ты кормил меня шиповником изо рта своего, целуя меня, как младенца. Вот они, черно-красные спелые, зимние ягоды. Я кладу руки тебе на спину. Ты снял рубаху, ты голый, от тебя на холоду идет пар, как от коня. Как я люблю тебя! Господи, ты видишь нас здесь, в зимнем лесу, около заброшенной охотничьей лыжни, рядом с затерянной лесной церковкой, полуразрушенной, полусожженной, — мы так любим друг друга, Господи; если Ты можешь, Господи, возьми нас — на небо — сейчас. Теперь. Пока мы молодые. Пока мы не намучались еще. Пока нас не разлучили злые люди.
Пока судьба не всадила в нас своей четырехгранный, самурайский, острый меч.
Ты толкаешься в меня, внутрь. Так толкается из утробы младенец — наружу. Ты хочешь опять войти в меня, стать маленьким, родиться снова. Ты хочешь вбросить в меня снова — жизнь. И я этого хочу. Я поднимаю выше бедра, подаюсь вся к тебе, прилипаю к тебе, приникаю — и ловлю каждый твой вздох и порыв, каждое малое качанье, каждый поворот и толчок. Я становлюсь вся — продолженьем тебя. Твоим поцелуем. Твоим сильным, в верхушках сосен и пихт, ветром. Твоя сила борет меня. Движенья, толчки, мощные напоминанья: да, я твой! Да, я вечно твой! Да, всегда твой! И более ничей! И здесь, в лесу, на снегу, на расстеленном тулупе, под синим зимним небом и ярким Солнцем, в виду гроздьев рябины и колючек шиповника — навсегда! Мы здесь останемся навсегда.
Бери меня. Я твой. Выпей меня. Заставь меня потерять разум. Я хочу сойти с ума навек. Уснуть в объятьях твоего бесконечного восторга. И больше не просыпаться.
Мы качались вместе, как две лодки, как две ореховых скорлупки; все быстрее, все томительнее, и твое острие входило в меня все глубже и глубже, когда я думала, что глубже и мучительней уже нельзя, и отчаянная радость и сладкая, неистовая боль затопляла и сотрясала меня, это была гроза, зимняя гроза, и в меня били молнии, и ты сам был сплошной живой молнией — ярко-золотой в несущихся по небу бурных, гневных тучах, — о, не гневайся на меня, что я плохая и слабая, что я не знаю тайн, что я мало что умею делать на этой земле, — но я так тебя люблю! Я так рвусь навстречу тебе! Я так хочу стать твоей воистину! Войти внутрь тебя! Стать тобой! И чтобы ты стал мной!
Разве это возможно на земле?! Разве так бывает среди людей?! Бог же создал людей такими, какими они должны жить и умереть; такая большая любовь разрушает человека, ведь нельзя же стать подобьем любимого, самим любимым… Люби меня! О, только люби меня! Я больше ни о чем не прошу!
Зимняя буря усиливалась. Снег вокруг сотрясался, как при землетрясенье, вспыхивал, гас, мазал по глазам золотой, синей, цветной кометой. Сойки срывались с ветвей. Пихты мрачно, скрипя и жалуясь, наклонялись над нами, сплетшимися, качающимися в лодке любви. Ты целовал мне грудь, держа меня в руках, мою лопатку ожег снег, твои губы взяли мой сосок, и все вспыхнуло во мне невыносимым светом. И ты стучал в меня, стучал в меня, бил в меня, как живой огромный молот, как океанский прибой, как бьет в подножье выжженной земли великое море, как ветер бьет в человечьи темницы, — ты освободил меня, ты вынул меня из тюрьмы, ты вернул меня в силу и в чистоту страсти, ты показал мне любовь — перед тем, как люди в необъятном, сошедшем с ума, мечущемся, темном, сшибающемся лбами и огнями мире потеряют ее, утратят ее, — окончательно забудут ее.
Мы и были с тобою одна живая любовь — в холодном зимнем мире.
Ты, ты был сама любовь.
А я что?.. я так… я слушалась тебя… я просто нежно, благодарно обнимала тебя… Это ты, ты любил меня — я бы так огромно никогда не смогла бы любить! Но ведь и я любила тебя — я отвечала тебе, пытаясь стать тобой, целуя твои глаза, брови и веки, впиваясь поцелуем в твои раскрытые губы, целуя и вбирая твой сладкий язык, играющий горячей рыбой в моем молящемся лишь о тебе рту! Еще обними… еще поцелуй! Толкайся в меня! Томи меня!
Ты не можешь… ты не можешь выдержать силы любви моей?..
Да… мне кажется, я умру… как прекрасно умереть вот так — в снежном лесу… под пенье синиц и соек… и шиповник… он так рядом… только губы протянуть…
Мы сплелись еще теснее. Совместное биенье тел и сердец стало неистовым, неудержным. Мы были одним сердцем земли. Разметанный снег вокруг. Сломанные кусты. Мы скатились с тулупа в снег, и он дышал в нас синевой, обжигал огнем холода. Мы не чувствовали ледяных ожогов. Мы неистово целовали друг друга.
И когда во мне просверкнуло последнее, великое Копье жгучей молнии, ослепительной и дикой, — когда снег засыпал меня всю сияньем, а Солнце с небес обдало меня ведром чистого жгучего золота, и еще одним ковшом, и еще одним — в солнечной бане, среди ветвей, обжигающим душу кипятком! — и я стала выгибаться в сладкой судороге, перехватившей мне горло, хрипло дышащую гортань, изогнувшей меня коромыслом, искрутившей мышцы веревками, и Солнце подвешено было на этих перекрученных силой света и страсти канатах, и рвалось прочь, на свободу, и вот, сорвавшись, откатилось в зенит, — и ты вздрогнул, прижал меня сильнее к себе, обнял так могуче, как богатырь, косточки мои все хрустнули, и я показалась себе маленькой, маленькой… как птица синица у тебя в руке, как красногрудый снегирь!.. — тогда я закричала, почувствовав, как внутри меня взрывается огонь, фонтан огня, как огонь проливается в меня и заполняет меня всю — золотой дождь, любимое жданное семя, исполненье желанья, все богатство мира: да, как я была богата, родной — твоим безудержным, рвущимся из тебя далеко, далеко криком, взорвавшейся жизнью твоей! И я тоже закричала — и мы кричали оба, лежа на снегу в зимнем лесу, кричали от дикого счастья, от посмертного, страшного счастья, что мы жили вместе и умерли вместе, в один день, в один миг…