Империя Ч
Шрифт:
Итак… Он нащупал в заднем кармане брюк револьвер. С оружьем он не расставался уже никогда — несколько внезапных нападений живо научили его уму-разуму. Бордель борделем, а может статься всякое. И девочки иногда похлеще тигриц бывают. И… мало ли кто сейчас, в безумном, ждущем черной гибели Вавилоне может засылать своих смертоносных людей везде, чтобы те, стреляя в чужих, отстреливая пришельцев и незнакомцев, следили за сказочной чистотой бешеного града. Вниманье, близ кресла на корточки присела миленькая девочка. Вот разве ее?.. Он окинул локоны, намазанные перламутровой помадой губки усталыми, много видевшими глазами. Счастье, что девочка близоруко щурится и не видит лапки морщин — черные непроницаемые очки скрывают мой взгляд.
Другая девочка ринулась наперерез
Ба, да у нее одного зубика нет. В драке выбили?..
— Тебя как зовут, мужчина?.. — Мурлыканье раздалось у самого его уха. — Ты седой, перец с солью, о, я это так люблю!.. Меня зовут Курочка. Ты как, на время или на всю ночь?..
— На всю ночь, — кивнул он, любуясь ею, ее глупостью, ее свежей, еще не вытрепанной молодостью, ее жемчужными зубками, блестевшими из-под выкрашенной тузом червей пухлой губы, — одного зубочка нет, ну да это горе не беда, целоваться будет острее, кусать, как зверенок. Зачем ему покупные поцелуи? Затем, что в жизни уже не осталось других?!
Он так и не женился. Ему вешались на шею. Его упрашивали. Женщины, с которыми он был и спал в жизни, любили его, и он это знал. Душа его была выжженна и пуста. Безвидна и пуста; и Дух Божий уже не носился над ней, как он ни высматривал его в пустой ледяной глуби.
Девчонка от восторга взвизгнула, пылко обняла его и крепко расцеловала в губы, оставив на его губах и подбородке всю свою дешевую, пахнущую земляникой помаду.
— Ура! Ура! На ночь! Денежки вперед!
Он сунул ей в вырез платья купюру. Она не стала вытаскивать и смотреть. Она уже спешила. Щечки, сквозь искусственный пошлый румянец, заалели сами, живым теплом. Ротик улыбался все время. Дыра в зубах напротив ноздри ее нисколько не портила. Товарка, которой не повезло, отползла от них по ковру на животе, изображая змею, извиваясь и шипя. Что хотят творят девки. А зады у них круглые — знать, кормят хорошо.
Ему внезапно стало плохо от запаха духов, от мельтешенья накрашенных лиц, от этих живых тел, что продаются, как товар, что съедаются, запиваются вином, гладятся тысячью рук. Зачем он сюда прибрел. Денег на гостиницу пожалел. Да на вокзале бы переспал. Придумал бы что-нибудь. В конце концов у него в Вавилоне есть… нет, никаких друзей. Никого не осталось. Да и были ли когда-нибудь они.
Он схватил девчонку в объятья, слегка приподнял. Скинул с колен на паркет.
— Что медлить! Идем! Нальешь мне вина, я с дороги, устал!
Пока они шли по залу и глядели на обстановку, он понял вдруг — это был бордель в восточном стиле, в стиле Ямато. Повсюду в углах стояли курильницы. Пахнущий сандалом, эбеном, маком, лимоном дым взвивал седые кудрявые пряди к потолку, обволакивал мерцающие фонари и бумажные фонарики, хрустальные лепестки маленьких люстр. Между картин висели белые тряпки, на них были начертаны черные иероглифы. Кое-какие он стал понемногу разбирать: вот “сплетенья двух возлюбленных змей”, вот “нефритовый Пестик входит в яшмовую Пещеру”, вот “махровый Пион показывает сердцевину”, а вот… Этот он не смог разобрать. Вспоминал смутно. Странные, нелепые начертанья — будто кто повозил черной кистью туда-сюда и изобразил кривую рыбацкую джонку. И в джонке — два тела. Два тела в лодке, качающейся на волнах. Двое в любви в море. Кажется, так. Ну да, так.
Девушки несли в руках зажженные сандаловые палочки. Ароматы курений сшибались, причудливо соединялись, щекотали ноздри, опьяняюще вливались в душу. И вина не надо было. Он почувствовал, что пьянеет — от восточных терпких возбуждающих запахов, от плывущего от печей и калориферов тепла, от блеска женских манящих глаз, мелькающих перед ним, ударяющих в него синими, зелеными, черными зарницами. Среди одетых по последней Вавилонской моде девиц — в коротких, гораздо выше колен, крохотных юбчонках, в кофтах с наглыми декольте, — попадались девочки, наряженные в костюмы яматок: шелковые кимоно с широкими рукавами, огромный бант за спиной, на ножках —
— Куда мы?
— В мою чудную восточную комнатку, котик. О, как там уютно!.. ты душу отведешь…
Он шел мрачно, тяжело ступая. Ноги как утюги. Ехал долго. Устал как собака. Ему бы по-настоящему душу отвести: выпить крепкого чаю, попариться в бане. А тут парься с девкой. Она сегодня… со сколькими уже прыгала?.. Не он первый, не он последний. А свеженькая, как колокольчик в росе. Или это чудеса подкраски?..
— Курочка, у тебя тут… в номере… чаю можно заказать?..
— Что ты!.. Я сама тебе такой чай заварю!.. нас хозяйка учила специально, как чайную церемонию совершать… потерпи, сейчас…
Они шли по комнатам. В креслах, на стульях, на полу сидели мужчины. Ого, ночь близится, гости прибывают. Девочки с поклонами подносили им трубки с благовонными куреньями. Ноздри почуяли знакомый по Востоку запах опия — чуть сладковатый, в горчинку, властно велящий вдыхать себя еще и еще. Он покосился. Девочка с трубкой в руках поднесла мундштук ко рту. Сделала затяжку. Улыбнулась ему чарующе, протянула кальян.
Он помотал головой: мол, не надо, потом, и ты же видишь, я уже с дамой, я занят на эту ночь, — а тут из-под ног, как зимородок, выпорхнула кудрявенькая хозяйка, метнула взгляд на открытую дверь — это они уже добрели до номера девочки Курочки с выбитым зубом, — а там было темно, темень стояла, как в кладовой без окон, света не было, ах, как же это, какое упущенье, о, она сейчас все немедленно поправит, погодите, не сердитесь, — и хозяйка, подарив парочку обворожительной улыбкой, одной из лучших улыбок, вскинула белокурую, отяжелевшую от завитых кудрей головку и громко, звонко закричала, оглушительно, чтобы крик далеко слышно было:
— Э-э-э-эй! Ле-си-ко! Ты где, старая кошка! Иди-ка сюда, возьми фонарь, посвети в номере молодым!
Помолчала миг, вздохнула, озорно стрельнула глазками и добавила:
— А заодно и погляди, как они будут заниматься любовью! Соблюди традиции Ямато! У пары всегда должен быть третий… подглядывающий! Где жы ты! Живей шевелись!
Он больно сжал руку девочки с выбитым зубом.
Прямо на них из тьмы двигалась старуха — с большим бумажным фонарем в сморщенных коричневых руках, со слезящимися глазами, с обвисшей под старым кимоно козьей грудью. Фонарь в ее пальцах мерцал, вспыхивал золотом, гас, загорался снова. Пламя призрачно, жутко светило сквозь тонкую алую рисовую бумагу, собранную в сборки, в гармошку, озаряя снизу ее страшное, изрезанное то ли морщинами, то ножевыми шрамами, скуластое лицо.
Устаю за день. Господи, как устаю. Все косточки болят. Колено болит — к дождю болит, к снегу. А хозяйка знай кричит: Лесико да Лесико, вымой полы в номере у Фазанихи, подай гостям трубки, уже раскуренные, чтоб они их раскуривать не утруждались. Как я попала в этот дом?.. Я не помню… жила где попало, голодала, научилась красть. Меня излавливали с поличным, били по рукам. Потом торговки жалели меня, сами мне все с лотков давали. Я старалась жить скромно, тихо. Никого не обижать. Я и собак, кошек подкармливала, если у меня заводилась кроха. Я видела убийства в булошных, избиенья на верандах кафэ; я видела, как человеку заламывают руки за спину и ведут его меж других людей, приставив дуло револьвера к затылку. Зимняя Война еще не дошла до Вавилона, но ее ждали со дня на день. У всех было оружье. Жизнь человеческая ничего не стоила. Тем более — моя. Я нанималась поломойкой. О, это я умела делать хорошо. Я любила делать чистоту. Я сама постучалась в двери скромного борделя на Большой Пироговской улице.