Империя ученых (Гибель древней империи. 2-е испр. изд.)
Шрифт:
В поисках таких черт удобно исходить из понятия, получившего самостоятельную жизнь, но производного от слова «империя» и притом семантически призванного выражать сущность «имперского» начала – понятия империализма как ориентации государства на безграничную экспансию и его способности к ней, пусть чисто потенциальной. Хорошо известные амбиции китайских императоров произрастали не на пустом месте. За ними стояло реальное превосходство империи над сопредельными народами в организации государственного аппарата и армии, мобилизации природных и человеческих ресурсов, культурной унификации. До известных пределов существование рассматриваемой нами государственности отнюдь не являлось тормозом экономического и социального прогресса. Благодаря внедрению передовых методов агротехники производительность земледелия за три первых столетия ханьского правления повысилась примерно на 25% [Уцуномия, 1955, с. 314]. Ханьский период стал временем повсеместного распространения железа и водоподъемного колеса, изобретения бумаги, значительного совершенствования ткацкого станка.
Необходимой предпосылкой преимущества империи в мобилизации ресурсов являлась автономность
Знающий постоянство становится мудрым, мудрый становится справедливым, а кто справедлив, становится государем. Государь следует Небу, Небо следует Дао, а Дао вечно.
«Дао-дэ цзин»
Невозможность свести имперскую организацию к тому или иному типу общества на местах при отсутствии противостояния между периферией и центром составляет исторический удел китайской империи. Одним из выражений этой особенности является специфическая двуплановость, двойственность имперского уклада, заявляющие о себе, помимо всего прочего, в том своеобразии имперского законодательства, о котором исследователь ханьского права Д. Хулсвэ пишет: «Ханьские законы – продукт двух течений мысли: архаической, проникнутой магико-религиозными понятиями „первобытного общества“, и крайне деловитой (matter-of-fact), чисто практической и политической, руководствующейся главным образом интересами государства» [Hulsewe, 1955, с. 5]. Добавим, что имперская традиция не просто охватывала две указанные А. Хулсвэ формы миросознания, но была нацелена на их синтез. Паралогическое единство сакрального и профанного составляло исходный и конечный пункт китайской мысли. Империя же в глазах ее идеологов была проявлением космического и притом сакрального порядка, вечного, всепроницающего и необозримого. Каждая деталь, каждая часть устройства империи до последнего уезда и административной инстанции имела небесный прототип и занимала особое место в иерархии мироздания. Религиозный смысл имперского порядка воплощался не только и не столько в императорских культах, сколько в ее мироустроительных жестах, в самой «божественной планиметрии» ее административного контроля.
Организующим центром и средоточием космического всеединства являлась императорская персона, чья божественная ипостась пребывала в той точке рядом с Полярной звездой, вокруг которой вращалась небесная сфера. Слово «император», впрочем, плохо передает всю религиозную и мистическую глубину китайской идеи верховной власти. Предложенный некоторыми синологами термин «теократ», пожалуй, более точен, хотя не совсем приемлем с литературной точки зрения. Особа императора была окутана покровом великого таинства, рождавшего чувство подлинного религиозного трепета и благоговения. Император, и только он – «Единственный», «Верховный Владыка» для членов царствующего дома и «Сын Неба» для всего мира1 – обладал дарованной ему Небом беспредельной властью над миром, выполняя функции посредника между земным и небесным, регулятора вселенской гармонии. Мироустроитель, источник жизни и благоденствия всего сущего, он подчинял все и вся своей воле («как ветер пригибает траву») необоримой силой своего внутреннего совершенства, или дэ. Соответственно всякое неповиновение и малейший признак непочтительности к императору расценивалось как святотатство, грозившее ввергнуть вселенную в хаос.
Поскольку власть императора была в известном смысле «не от мира сего», управлять в императорском Китае, по сути, отнюдь не значило «употреблять власть» и еще менее – заниматься административной деятельностью. Управление приравнивалось к священнодействию, утверждавшему вселенский порядок. Когда власть императора находилась в согласии с действием божественной силы дэ, все в мире, повинуясь глубинному зову «естественной мощи» самодержца, осуществлялось как бы само собой, без принуждения и вмешательства извне. В категориях традиционной политической культуры Китая император должен править, «предоставляя мир самому себе», что отнюдь не означало его отказа от ответственности и руководства. Напротив, он должен был направлять движение мира до последней его частицы, но ему не следовало разменивать свою высшую беспристрастность на суету административной рутины. По существу, управление сводилось к ряду формальных жестов, а подлинно добродетельному правителю для умиротворения Поднебесной было достаточно «сидеть лицом к югу, и только».
Мы подошли к проблеме ритуализма как идеологической основы имперской государственности в Китае. Известная необъяснимость ритуала, суть которого недоступна логицизму языка, определена тем, что ритуал сообщает о высшей целостности бытия. Жить по ритуалу – значит жить в сродстве с иным и даже противоположным. Интересное проявление ритуалистического миросозерцания в практике китайской империи мы встречаем, например, в обычае издавать указы о привлечении ко двору «мужей, живущих в горных ущельях» и отстранении тех, кто «ослепляет поверхностным блеском». Этой особенности имперской политики родственна апелляция имперской власти к «гласу народа» при отсутствии органов, его представляющих. Под народом в данном случае следует понимать анонимную стихию народной жизни, и недаром глас народа искали в народных песнях, для сбора которых ханьские правители учредили специальную палату. Очень высоко ценились детские песенки (ведь дети непосредственнее взрослых), и ханьские летописцы не упускают случая процитировать их в качестве едва ли не самого весомого комментария к событиям. Авторы раннедаосского трактата «Тайпин цзин» специально рекомендуют правителю собирать суждения наиболее далеких от власти людей – рабов, а также «варваров Запада и Востока» [Kaltenmark, 1979, с. 26].
Реки и моря потому могут властвовать над равнинами, что они способны стекать вниз. Поэтому они властвуют над равнинами. Когда мудрый человек желает возвыситься над народом, он должен ставить себя ниже других. Когда он желает быть впереди людей, он должен ставить себя позади других. Поэтому хотя он стоит над народом, но для народа он не в тягость; хотя он находится впереди, народ ему не вредит. Поэтому люди с радостью его выдвигают и от него не отворачиваются. Он не борется, благодаря чему он в мире непобедим.
«Дао-дэ цзин»
Санкция такого «народа» носила, разумеется, чисто символический характер, но она и нужна была только как символ вселенской связи вещей, подобно тому как Небо откликалось на проступки императора стихийными бедствиями, а за добродетельное правление посылало богатый урожай.
Хранимая ритуалом «духовная встреча» несоизмеримого, возвращающая к первозданному состоянию «великого единства», – главная мифологема китайской империи. Эта мифологема имела очень древние истоки, но с середины I тысячелетия до н. э. она стала мистифицированным истолкованием империи как факта хозяйственной экологии и именно поэтому, как ни странно, союзницей чисто профанной теории государства. В китайской традиции парадигмой человеческого существования и общественной жизни выступала всеобщность мирового дыхания (фэн) или водного потока (лю), отдельные частицы которого, захваченные общим движением, свободно взаимодействуют между собой и в этом взаимодействии определяют себя. Ханьский мыслитель Ян Сюн уподоблял вселенский Путь-дао реке, несущей в себе все сущее [Ян Сюн, 1956, с. 9].
Искусство политики традиционно сравнивалось в Китае с умением управлять водной стихией: не нужно прилагать усилий, чтобы заставить водный поток течь в том направлении, куда он стремится по своей природе, но горе тому, кто попытается преградить ему путь. В управлении государством, таким образом, есть свои незыблемые законы, которые никому, в том числе и правителю, не дано преступать; но их осуществление исключает принуждение, ибо они вкоренены в природе самих вещей.
Образ императора как теократа и морального руководителя, простирающего над миром «небесную сеть» неосязаемых, но нерушимых законов божественной планиметрии империи, выдает ориентацию имперского порядка не на общество, которое остается погруженным в совокупное движение космоса, а на производственный уклад аграрных общин. Именно законы сельскохозяйственного производства были действительным прообразом «небесных законов» империи, что позволяло имперской элите, переставив местами причину и следствие, объявлять империю необходимым условием экономического воспроизводства. Крестьяне не нуждались в указании, когда начинать весенний сев, но делать это в китайской империи можно было только после специального правительственного указа.
Поскольку эксплуатация аграрных общин требовала минимальных усилий, правящая верхушка могла пропагандировать идеал «управления недеянием» и оправдывать свое привилегированное положение ссылкой на свой моральный авторитет. В основе имперской идеологии в Китае лежал культуроцентризм, вдохновленный универсальной оппозицией «культуры» и «невежества» высоконравственных «управляющих» и темной массы «управляемых», не понимающих и не способных понять смысла ритуалистического поведения. «Срединная империя» была прежде всего «мифом империи», призванным скрывать паразитизм ее властей. Подчеркнем, что мистический ореол достался императорскому Китаю не просто в качестве «пережитка» архаической эпохи. Он сознательно культивировался правящими верхами Хань, до предела усилившими сакральные и магические коннотации императорской власти. Именно религиозный авторитет императора был главной цементирующей силой имперской государственности, и впоследствии он не раз обеспечивал выживание имперской идеи в те моменты, когда ее конкретные исполнители терпели банкротство. Но именно потому, что сила имперского ритуализма зависела не от субъективных усилий ее идеологов, а определялась объективными условиями существования империи, увлеченность мистикой вселенского «умиротворения» не мешала деятелям империи с редким хладнокровием разрабатывать технику государственного управления, руководствуясь только утилитарным критерием эффективности самодержавной власти правителя.