Имя твоё...
Шрифт:
Вот когда стало холодно! Если бы я мог измерить температуру собственного «я», термометр наверняка показал бы значение, близкое к абсолютному нулю. То значение, при котором в материальном предмете наступает состояние сверхпроводимости и сверхтекучести. Наверное, потому я и мыслей своих не мог ни уловить, ни понять – они двигались, не встречая сопротивления, а потому не могли быть уловлены и, следовательно, восприняты. Мысли возникали, как ток, и так же, как ток, мгновенно пронизывали сознание, падая в безразмерную пустоту.
Я знал, что вижу, но не видел ничего, потому что сигналы, поступавшие в мозг от глазных нервов, в сверхпроводящей среде мчались мимо воспринимающих центров, не производя на них ни малейшего впечатления. Я знал, что слышу, но и не слышал – по той же причине: мой охлажденный до абсолютного нуля сверхпроводящий мозг пропускал сквозь себя любые сигналы, как пропускает ток сверхпроводник.
По той же причине мои
Зрение и слух включились в ту секунду, когда температура моего тела превысила на долю градуса некий предел, значение которого мне так и не довелось узнать точно. Что там точно – я даже приблизительно не имел представления о том, были ли мои ощущения действительно связаны с температурой тела. С чего бы ей на самом-то деле опускаться до абсолютного нуля?
Я шел по обочине шоссе, мимо меня в обе стороны проносились автомобили, и водители притормаживали, чтобы бросить внимательный взгляд в мою сторону. Позади слышна была сирена, и я обернулся, чтобы посмотреть, кто едет: это был целый эскорт – метрах в двадцати за мной следовала на черепашьей скорости милицейская машина с мигалкой, ее сирена оглашала воздух заунывным воем, а следом плелась машина «скорой помощи», за которой, похоже, ехала еще одна машина, но без специфических особенностей, «жигуль» неприятного канареечного цвета. За ветровым стеклом милицейской машины я увидел своего давешнего знакомого – Бородулина, наши взгляды на мгновение встретились, и следователь отпрянул, голова его – я так видел – стукнулась о подголовник, а в глазах вспыхнул и погас ужас. Я помахал ему рукой, не получил ответа и продолжил бег трусцой вдоль магистрального шоссе, которое вело в международный аэропорт «Шереметьево-2» – огромная открытая площадка с серым зданием и пандусами подъездных дорог возникла за поворотом, и я припустил вперед со скоростью олимпийского чемпиона, обнаружив неожиданно, что на мне нет никакой одежды, кроме наброшенной на плечи казенной простыни, свисавшей с плеч наподобие савана. Может, это и был саван? Кем тогда был я сам?
Вопрос остался без ответа, хотя для любого, кто смотрел со стороны, ответ был очевиден – по шоссе к аэропорту бежал, прижимая к телу руки, чтобы не слетела простыня, холодный, как ледышка, Валера, и на теле его все явственнее выступали характерные трупные пятна, свидетельствовавшие о том, что с момента окончательной смерти этого человека прошло не меньше двенадцати часов, а то и больше.
Я остановился и подпустил сопровождавший меня эскорт ближе – хотелось проверить, какое предельное расстояние соответствует хваленой милицейской отваге. Стрелять в меня они не станут – какой смысл стрелять в труп?
Я стоял и ждал, саван сползал с плеч, и я придерживал его обеими руками. Мысли в голове шевелились так медленно, что у меня возникло странное ощущение – вроде бы я смотрел на мир мертвыми глазами Валеры, и ощущал тепло прохладного воздуха, и ткань простыни мешала движениям, а еще в пятку – я бежал босиком – вонзилось острое стекло, было не больно, даже неприятно не было, просто я знал, что в пятке инородное тело. Я был сейчас Валерой, но не был им на самом деле, потому что мысли в его голове текли – если можно было назвать течением мысли вялое подрагивание сознания – параллельно моим, не пересекаясь. Я знал, что Валера думает свою думу, вынужденно примитивную. Я хотел знать, что он замышляет, – собственно, для того я и оказался здесь, – но поймать Валерину мысль, даже находясь в его теле, было так же невозможно для меня, как одним прыжком перепрыгнуть через Ленинградское шоссе.
Валера стоял, остановился и эскорт, так мы и смотрели друг на друга – Валера и Бородулин, удав и кролик. Возможно, мой взгляд действительно обладал гипнотическим действием – мертвый взгляд гипнотизирует, я убедился в этом на собственном опыте. Страшный был опыт. Когда умирал отец, мама вызвала меня домой с работы, позвонила в обед, сказала «Приезжай», я все понял и взял такси. Отец лежал вторую неделю, и врачи говорили, что он не жилец, но точного срока не мог назвать никто, в больницу его тоже не брали – кому он там был нужен, семидесятивосьмилетний старик без точного диагноза и шансов на успешное лечение? Мама сказала «Приезжай», и я примчался. Отец лежал в спальне на широкой кровати, он уже хрипел, молоденький врач из «скорой» смущенно стоял над умиравшим, вертел в руке фонендоскоп и бормотал что-то о дыхании Чейна-Стокса. Мама сидела на стуле напротив кровати и смотрела на уходившего мужа со странным выражением нетерпеливого ожидания. Я ее понимал, я и сам думал: если все равно человек уходит, если нет надежды на то, что он останется, зачем эта долгая подготовка организма, медленный переход от бытия к небытию, от ясного взгляда к замутненному, от замутненного к отчужденному, от отчужденного – к такому, как сейчас: стеклянно-безжизненному, притягивающему, как притягивает хрустальный шарик, в глубине которого светится иной, непознанный мир.
Я только в тот момент понял, что отца уже нет. Его не было, и смотрел он на меня оттуда, он не звал меня к себе, ему это не было нужно, но ведь и удав скорее играет с жертвой, чем действительно желает ее скорой погибели. Пустой взгляд отца притягивал, и я наклонился над кроватью, мать решила, должно быть, что я хочу закрыть отцу глаза, но я не мог этого сделать. Я смотрел в пустоту, в два бездонных колодца, и видел в них всю жизнь – не свою, а отцовскую. Видел то, чего видеть не мог, потому что и знать о том не знал, отец никогда – по крайней мере, мне – не рассказывал, как во время войны, задолго до моего рождения, взял на работе три пачки масла, предназначенного не ему, это был груз для эвакопункта, там его должны были распределить по семьям, недавно прибывшим в город. Отец только-только женился, не хватало ни продуктов, ни денег, чтобы их купить, хотя покупать все равно было нечего. Отец никогда – ни до, ни после – не брал чужого, а тогда какое-то затмение на него нашло, вспомнил свою Аню, как она сидит, сложив ладони на коленях, у высокого узкого окна и смотрит во двор, а соседка Фируза в квартире напротив тоже сидит у окна и смотрит во двор, но не на Аню, на Аню она никогда не смотрела, потому что принадлежала к другому классу общества, ее муж был врачом в правительственной больнице, и дома у Фейзуллаевых всегда все было и даже, видимо, чего-то было слишком много. Аня смотрела на Фирузу и глотала слезы, а отец не мог видеть, как его жена плачет. И он взял три пачки масла, а потом помнил об этом всю жизнь, хотя никогда и никому не рассказывал – тем более мне, своему единственному ребенку, для которого хотел быть образцом честности.
А сейчас сказал. И еще о чем-то говорил пустой взгляд. Мне казалось, что я погружаюсь в эти два ледяных озерца-колодца, я знал, что если погружусь с головой, то обратно не вынырну, уйду вместе с отцом, а мама будет гадать, что же случилось с ее дорогим Веней…
Зрачки казались полыньями в ледяных глазах, туда я должен был нырнуть, в один из зрачков, все равно какой, и этот момент выбора пути ухода, как мне потом казалось, спас меня и вернул к жизни. Правый, левый – какой? Мысль эта, простая, как смерть, неожиданно лишила взгляд отца гипнотического влияния, и я, тяжело вздохнув, протянул руку и закрыл отцу сначала один глаз, потом другой…
Много месяцев спустя я спросил у мамы, рассказывал ли ей отец о том, как слямзил масло и потом мучился от своего предательства. «Первый раз слышу», – удивленно сказала мама, и я понял, что она обиделась на умершего мужа. Она и после его смерти способна была обижаться: как же так, сыну рассказал об этом случае, а ей, ради которой пошел на риск, не говорил ни слова?
…Валера смотрел на Бородулина, и я не мог отвести взгляда, как водитель тяжелого грузовика, который несется на столб и изо всех сил пытается вывернуть руль, но что-то в механизме заклинило, и остается только закрыть глаза и молиться. Бородулин вытер ладонью выступившую на лбу испарину, открыл дверцу и вылез из машины на мокрый асфальт. Покачнулся, будто не сразу ощутил под собой землю, и пошел вперед, мне навстречу – медленно, как кролик мелкими шажками продвигается к пасти змеи, готовой его заглотнуть. Ему стало жарко, и он расстегнул куртку, а, сделав шаг, и воротник рубашки – не расстегнул даже, а разодрал, с корнем вырвав пуговицу. Дышал он тяжело и шумно, водитель милицейской машины тупо смотрел в спину своему шефу, не имея никакого желания прийти ему на помощь и не представляя, в чем эта помощь могла бы заключаться.
Мне не интересны сейчас были переживания этого человека – я видел, что он смертельно напуган, помочь ему я все равно не мог. Я хотел знать, что нужно Валере от Алины, точнее – что он хотел сделать и что мог. Почему он преследовал ее? Эти вопросы я задавал себе, глядя в глаза приближавшемуся Бородулину, и не находил ответа в собственном сознании. Да и было ли оно, это сознание? Похоже, что в голове Валеры не шевелилось ни единой мысли – естественно, какие мысли у мертвеца? Но что-то заставляло его двигаться, останавливаться, принимать решения и выполнять их – если не собственная мыслительная деятельность, то что? Подсознание, инстинкты? Возможно, в момент смерти, когда погибает мозг, отключается лишь сознательная деятельность, а бессознательное – инстинкты, интуиция, бесчисленные этажи информации, накопленной в генетической памяти – все это остается и включается либо случайным образом, либо по какой-то, не зависящей от погибшего сознания программе?