Имя твоё...
Шрифт:
Знал, – подумала я. – Он очень точно меня чувствовал. Когда увидел меня в Шереметьево, сразу понял, что у меня кто-то появился. Ты. Как он мог поступить, чтобы нам с тобой не быть вместе? Он знал, что силой не заставит меня вернуться – бывали случаи, пробовал. Я уходила и возвращалась сама. Он не имел надо мной власти, и это его бесило, это унижало в нем мужчину. Он, наверное, все-таки любил меня, Веня. Только когда любят, идут на смерть. Он ведь пошел на смерть, чтобы помешать нам. И теперь он мертвый, а мы с тобой мучаемся, потому что не можем простить себе то, в чем не виноваты.
Глупости, – подумал я, – он не мог заколоться на твоих глазах. Это… Это мелодраматично, нелепо и бессмысленно. В дурных
Ты хочешь сказать, что это я убила его? – подумала я. – Ты это хочешь сказать, Веня?
Нет, – подумал я. – Ты права. Он сам.
Сам, – подумал я, и что-то шевельнулось в сознании. Мысль. Воспоминание? То и другое? Если бы я смог подумать, вспомнить и связать то, о чем вспомнил, с тем, о чем подумал…
Я посмотрел в окно – автобус проезжал Рамат-Авив, быстро же мы ехали, мне казалось, что прошло всего несколько минут после того, как миновали Нетанию, или время для нас с Алиной сжалось? Старик, сидевший через проход от нас, куда-то исчез, должно быть, успел выйти, так ничего и не поняв в наших отношениях…
Дорогая моя, любимая, – подумал я, – давай вести себя так, будто Валеры нет на свете.
Его и так нет, – подумала я. – Я вспомнила, как он смотрел на меня недавно, когда стоял возле лифта, набросив на себя простыню. Он хотел, чтобы я тоже умерла, и тогда только он имел бы на меня права. Может, потому он и убил себя – чтобы взять меня с собой и иметь на меня права там, если уж не получилось здесь?
Нет, – подумал я. – Все не так.
А как, Веня?
Не знаю, – подумал я. – Пока не знаю. Но почему-то уверен: Валера нам нужен так же, как ужасные тропические тайфуны нужны для равновесия земной атмосферы.
Автобус въехал по пандусу на шестой этаж автостанции, задержался на минуту у поворота, в салон вошел молодой чернокожий охранник, заглянул в мусорную корзинку, прошел в конец автобуса, вернулся к водителю, кивнул ему, «Все в порядке», вышел, и мы, наконец, подкатили к входу в автовокзал.
Алина вышла из автобуса первой, я спустился следом, перекинув через плечо сумку. Что дальше? Можно пересесть на другой маршрут и ехать в аэропорт, как я и рассчитывал. Можно пересесть на другой маршрут и вернуться домой.
– Позвони маме, – сказал я и повел Алину к ближайшему киоску, чтобы купить телефонную карточку. На шестом этаже одновременно играли, похоже, не меньше сотни рок-ансамблей – в каждом из магазинчиков, торговавших дисками, кассетами, радиоаппаратурой, игрушками, газетами, книгами, часами, куклами, фалафелем, шуармой и всякой средиземноморской снедью, была своя музыка, свой личный грохот, бьющий по ушам, и все вместе создавало почему-то впечатление не дикой и неразложимой на отдельные звуки какофонии, как следовало бы ожидать, но ясного порядка, в котором каждая мелодия, каждая песня, каждый зазывный вопль продавца бурекасов слышны были отдельно и ложились на свое место в сознании. Впрочем, с непривычки здесь можно было растеряться. Я-то привык, а Алина шла, широко раскрыв глаза и, похоже, ничего не видя вокруг, потому что только на слух воспринимала сейчас окружавшую действительность.
Мы вышли к платформам, откуда уходили автобусы в южном направлении, – здесь было тише, продавцы не кричали, зазывая покупателей, а спокойно сидели в своих киосках, будто это был другой мир. Я купил телефонную карточку на сто двадцать разговоров – ее должно было хватить на три-четыре минуты, – и подвел Алину к висевшему на стене одинокому таксофону, выкрашенному в ярко-желтый цвет полного сумасшествия. Вполне подходяще.
Что сказать маме? – подумала я. – А вдруг ее нет дома? Вдруг с ней что-то случилось за это время? Что я стану делать, если она не ответит?
– Номер, – сказал я. – Набери номер.
Пальцы плохо слушались, и я дважды ошибалась. Я взял Алину под руку, потому что мне казалось, что она сейчас упадет. Далекий гудок мы услышали одновременно, и я удивился, почему так хорошо слышу в этом грохоте, ведь Алина прижала трубку к уху, не впуская в разговор других звуков.
Второй гудок, третий, четвертый… Ну, подойди же, почему тебя нет дома, куда ты пошла в такое время, куда…
– Алло…
– Мама! – закричала я. – Мамуля, пожалуйста, не беспокойся обо мне! Со мной все в порядке! Я в Израиле, так получилось. Ты тоже должна сюда приехать, слышишь?
– В Израиле, – с поразившим меня спокойствием сказала мама. – Должно быть, я только что видела не тебя. И не твоего Вениамина.
– Меня? – поразилась я. – Где видела? Когда?
Она видела не нас, – понял я, – а тех двух. Холодных. Наши копии. Я думал, что их нет. Почему они должны быть, если Алина со мной?
– Час назад, – сказала мама. – Ты не помнишь? Скажи, ты не помнишь? Да?
– Мама, – прошептала я. – Успокойся, пожалуйста. Чего я не помню? Где ты меня видела?
Мама вздохнула со всхлипом, и мне стало страшно – я слышала, как она плакала, когда умер папа, сначала держалась, мы вернулись из больницы, и она все говорила: «Доченька, вот мы и одни остались, ну что ж, такая судьба, будем жить, надо держаться», а потом, когда я вышла на кухню, чтобы поставить чайник, она вдруг расплакалась, это был не плач, а нечеловеческий вой, когда вздохи перемежаются со всхлипываниями, я стояла у плиты и боялась пошевелиться, я не могла видеть маму в таком состоянии и знала, что не должна выходить к ней, потому что и она не хотела, чтобы я видела ее такой, шли минуты, чайник выкипал, а я не могла выключить газ, почему-то не думала о том, что его можно выключить, наступил странный ступор, когда понимаешь, что необходимо совершить простое действие, чтобы чайник не выкипел, не расплавился, но какое именно действие – я не знала, забыла, всю меня заполнил мамин плач, точно такой, как сейчас, по телефону.
– Мама, – прошептала я, в трубке раздались щелчки, а потом звук пропал, наступила тишина, и не было больше ничего – ни мамы, ни нашей квартиры в Москве, и меня тоже не стало, потому что я упала в телефонную тишину и растворилась в ней, как сахар в той чашке чая, что я налила маме и принесла ей в комнату – потом, много времени спустя, когда поняла, что она больше не плачет. Чайник я, видимо, все-таки выключила, хотя совершенно этого не помнила.
Я взял у Алины из руки телефонную трубку и повесил на рычаг, а отработанную телефонную карточку вытащил из прорези и положил сверху на корпус таксофона.
В отличие от Алины, я, пожалуй, понимал, что произошло в Москве. Или мне казалось, что понимал, на самом деле я мог ошибаться, но, чтобы хоть что-то делать, а не стоять на месте, размазывая мысли и слезы, нужно было вообразить себе, что знаешь правду и действуешь в соответствии с правдой.
– Пойдем, – сказал я и повел Алину в один из закутков на пятом этаже автостанции, давно мне известное место, где отродясь, по-моему, не водилось ничего живого, и даже освещение было слабым и мертвенно-бледным: дирекция экономила, ни к чему было освещать угол, где никто не арендовал магазинов, не искал автобусных платформ, наркоманы и гастарбайтеры – давний бич автостанции – тоже здесь не появлялись, потому что неохота было им таскаться на пятый этаж, когда то же самое можно было вытворять на первом. Я обнаружил этот закуток случайно года два назад и с тех пор, бывая в Тель-Авиве, иногда приходил сюда, чтобы скоротать время в ожидании рейса – под единственной яркой лампой стояла единственная скамья, где можно было в тишине почитать газету или роман, если ожидание автобуса затягивалось.