Инспектор земных образов. Экспедиции и сновидения
Шрифт:
К строению и устроению путешествия. Пространство оказывается как бы позади разворачивающихся вновь и вновь ландшафтов. Местности, проходимые путешественником, запечатлеваются в максимально широких, «распластанных», раскрытых географических образах, используемых прежде всего для экзистенциального «оправдания» их автора.
Наслаждение от древесности. В деревянном доме, глядя на потолок. Вечернее солнце на стене. Ощущение пространства, смотрящего на тебя. Древесные узоры как выражение ландшафтов светло-желтого будущего, оборачивающегося древностью пространственности – как интровертного бытия-здесь.
Роза обладает цветом, распределенным по форме ее цветка столь ландшафтно, что солнечный свет самым естественным
Неласковость колючей малины, обхватившей крыльцо, сарай, дощатый туалет. Ее ягоды, темные, спелые – как груз сгущающегося воздуха, грузно и выпукло выдающего сладость хаотического, полузаброшенного места.
Листья березы, как жестяное, металлическое монисто – в жестком свете ночного фонаря. Влага, роса, мокрая трава как удостоверение сна бытия. Дело не в тишине, она изменчива и нарушаема. Скорее, неба ночью нет; оно становится ничем, где звезды – только образы небытия.
О геофотографии. Ландшафт предстает здесь мессианским образом визуальной пустоты, наполненной природой, домами, людьми, руинами, землей, небом, воздухом. Проще сказать, что остановившийся свет демонстрирует очертания прошлого как места настоящего – настоящего, чей рельеф указует уже за пределы светового пространства.
Щели бытия: внутри дощатого дачного туалета. Полутьма, солнечные блики, тонкие мельтешащие линии зелени, шелеста, ветра, дальних криков, огородных разговоров, собачьего лая меж занозистых, плохо обработанных досок. Но это – укромное место, оно вне всяких границ; бытие сквозит вовне, здесь можно попытаться – хоть мгновение – быть вне бытия. Топологический затор, барьер, но не тупик, ибо это пространство трансверсально любым попыткам представить его как спасительную остановку или передышку томящегося, задумавшегося, медитирующего времени.
Дом – средоточие пустот, занятых до последнего образа пространствами активных жизнестроений, жизнеустройств. Дом как очевидный гештальт, схваченный и захваченный воздухом, дыханием, желанием внутренних путешествий, нацеленных на экзистенцию самодостаточного и сокровенного места.
Гора – сцепление моментов подъема и спуска, что означает сжатие, а иногда и коллапс географических образов, предназначенных обычно для «обслуживания», использования пространства равномерного, равноплотного. Взгляд с вершины – это не только обозрение «широкого» пространства, обширной панорамы, но также ментальная процедура почти обязательного отождествления топографизма непосредственного и восторженного восприятия и появляющихся новых географических образов, структуры которых есть просто-напросто «слепки» самого вершинного взгляда. Гора выражается образами, чья онтология предшествует географизмам самого пространства; мысленная поляризация подъема и спуска создает те образные разрывы и провалы, которые обеспечивают визуальное сосуществование последовательных «узких», ленточных ландшафтов.
Кора времени. Осматривая старое мертвое дерево, яблоню с полусодранной корой; ясно видя голое, неживое, гладкое тело древесности, на закатном солнце – что может быть более опро-странствлено, чем эта текущая/застывающая временность? Древесность – как сходящийся, почти единый образ пространствен-ности и временности. Или же: осязание ландшафта посредством временной оболочки – слезающей, исчезающей и обнажающей тем самым неприкрытую чистую пространственность – какона-есть. Тело ландшафта в процессе его постепенного последовательного воображения лишается «коры времени»; может быть, ландшафт «мертвеет», даже и умирает, однако он обретает свою чистую пространственность-древесность, с застывающими «потёками» времени.
Живопись как стремление нарушить онтологию
Дачное крыльцо, брошенные палочки, дощечки, оставленные детские шлёпки, шатающиеся ступеньки, труха, песок. Утреннее солнце, беспечный ландшафт безмолвия требует полной остановки времени, но это не маленькая вечность. Хотя: почему бы не считать это вечностью? – за крыльцом густые запутанные заросли малины, виден край запущенной теплицы, вдали – темная кромка леса. Небо присутствует, но не выдает себя. И я тоже не выдаю себя, сижу тихо. Может быть, место и остается как слаженный, складный географический образ (а это иногда – синоним и даже «гарант» вечности), когда ландшафт расширяется безмерно, бесконечно пространственным временем, затихающим и исчезающим на безмятежном дачном крыльце.
Земля и дело. Вот внутренняя связь, отторжение которой порождает иногда безвестность и безместность места, ландшафт которого онтологически «зависает», застывает, разжижается. Осмысление земли – здесь, сейчас – как места – есть первоочередное дело.
«Земляное» дело – как дело, «завязанное» на пространство, которое есть работа и забота по устроению и размещению взглядов, запахов, звуков, чувств, эмоций, мыслей. Возделывание земли пространством прочувствованным и промысленным, становящимся пространством географических образов. Если здесь и есть воля, то это воля к географическим образам, которыми земля опро-странствляется как конкретное прожитое и пережитое бытие.
Внутри дощатого дачного туалета на границе дачного участка. Слышны разговоры на соседнем участке, звяканье ведра, лай собаки, иногда это неразборчивые звуки, иногда вполне понятные обрывки разговоров: про собранные огурцы, про подсыпку печка в дачном проулке, про полив грядок, да мало ли что еще. Это звуковое пространство плотно, насыщенно, органично; звуки соединяются в сгустки растягивающегося протяженного времени, чья пространственность не подвергается сомнению. Проще говорить, конечно, о дачном звуковом ландшафте, но здесь есть еще и некая образная экзистенция, сотворяющая прозрачную объемность и ментальную напряженность пограничного пространства, заключающего в себе ландшафт, но и превосходящего его.
Гений проникает в место и проникается местом; происходит расширение места, не представимое ранее. «Напряженность» пространства возрастает; «здесь» становится «здесь-и-везде»; ландшафт приобретает экстатические черты. Вообще, гений размещается своим собственным пространством, «размечаемым» как место гения. Но так возникает аффектированное место, аффект места, не замечаемый большинством местных жителей. В сущности, этот аффект места, за который «несет ответственность» гений, и определяет экспансию «быстрых» и действенных географических образов, неожиданно (казалось бы) преображающих местную действительность. Место оказывается в пространстве, слишком поначалу «глубоком» для него – а затем оно научается «плавать», разрастается, становится «плавучим», зарастает этим почти внезапно обретенным за счет и на счет гения пространством.