Инстинкт и социальное поведение
Шрифт:
Примечательно, что Маркс и Энгельс рассчитывали на победу коммунизма в самых передовых странах Запада, а в действительности это произошло как раз в отсталых странах, сохранивших племенной коллективизм и, тем самым, легко возбудимый социальный инстинкт. Коммунизм апеллировал к будущему человечества, но оказался ближе его прошлому. Он не был навязан России чуждыми ей заговорщиками. Он в самом деле пришел в Россию из Европы, но попал на подходящую для него почву и принес свои плоды. Коллективизм русской души выродился в коллективное безумие.
________
Россия, воспринявшая при Петре Великом технические навыки Запада, стала великой державой под властью самодержавных царей. Для управления этим огромным государством и для ведения войн нужно было
Этим людям трудно было помешать читать иностранные книги, и они начинали думать, как европейцы. Французское Просвещение и Французская Революция произвели на них сильное впечатление. Они думали о России и видели вокруг себя, прежде всего, рабство. Поэтому первым побуждением русской интеллигенции было стремление к свободе. Когда русские офицеры – почти все владевшие иностранными языками – увидели Европу во время наполеоновских войн, их главным впечатлением была свобода, потому что к тому времени в Европе уже не было крепостных. Из этих офицеров вышли первые русские революционеры, пытавшиеся устроить военный переворот 14 декабря 1825 года. Их прозвали «декабристами». Замечательно, что эти дворяне, восставшие против самодержавия, действовали против интересов своего класса, что стало особой чертой русской революции. Они боролись за интересы другого класса, и людей из этого класса – солдат – вывели на Сенатскую площадь. Но солдаты не понимали, чего хотят их офицеры. Их пришлось обмануть: наученные офицерами, они требовали другого царя – Константина, и конституцию, которую, кажется, считали женой Константина. Так началась трагедия русской революции.
Несомненно, декабристы могли совершить дворцовый переворот и устроить военное правительство, но они продержались бы недолго. Подавляющее большинство дворянства было бы против них, и они не смогли бы поднять крестьян. Русская интеллигенция, в самом деле совершившая впоследствии революцию, уже не была дворянской.
В России становилось все больше образованных людей. В начале девятнадцатого века, как свидетельствуют тиражи русской печати, было всего несколько тысяч человек читающей публики, а в середине века она уже насчитывала десятки тысяч. Образованные люди происходили теперь из разных слоев общества, и потому назывались «разночинцами». Они были детьми чиновников, ремесленников, торговцев, иногда даже крестьян, но особенно часто они происходили из духовенства: дети священников очень скоро освобождались от религии. Чаще всего им приходилось служить в государственных учреждениях, но в России образование было европейским и неизбежно свободным, а государство деспотическим, и по своему образу действий справедливо считалось азиатским. Между образованными людьми и российским государством возник раскол, не сравнимый ни с чем в истории Европы.
Образование отчуждало человека от русской жизни. Крепостное рабство подавляющей массы населения представлялось ему чудовищной несправедливостью, правящее и не работающее барство – классом паразитов-рабовладельцев, а вся система управления – колоссальной бессмыслицей. Вся официальная идеология была для него очевидным лицемерием, и поскольку она основывалась на православной религии, то и религия стала для него частью этой системы угнетения и лжи. В Европе молодой человек, получивший образование, сохранял уважение к занятиям своего отца и чаще всего наследовал его общественное положение: это была естественная, исторически сложившаяся «социализация». В России же образованный человек, смотревший с одинаковым отвращением на барскую усадьбу, чиновничью канцелярию и церковь, становился асоциальным, не находил себе места в сложившейся русской жизни. Это и была та «беспочвенность» русской интеллигенции, на которую жаловались впоследствии ее консервативные ренегаты.
Неизбежный разрыв между идеалом и действительностью принял в России особенно резкую форму, потому что реформы Петра застали ее культуру неразвитой и по существу бесписьменной. Развитие воспринималось как подражание «чужому», а когда из этого развития возникали гибридные квазиевропейские учреждения и понятия, из Европы вскоре приходили новые идеи, и все «свое» снова представлялось нелепым и смешным. Нечто подобное происходило в азиатских странах, например, в Китае и Японии, но там была развитая, давно сложившаяся культура; впрочем, Китаю тоже предстояла необычная судьба.
Разрыв с традицией, происходивший у разночинцев в течение одного поколения, имел особенные психологические следствия. Люди, получившие европейские понятия из книг и разговоров, придавали европейским идеям полное, бескомпромиссное значение: религия отбрасывалась как «опиум для народа», демократия понималась как «народовластие», и очень скоро выяснилось, что, по выражению Прудона, «собственность – это воровство». Все ограничения и препятствия, возникающие при практическом применении таких идей, русским интеллигентам были неизвестны, потому что практическая жизнь вокруг них была совсем другой. Конечно, они были наивны – часто наивны, как дети. Мемуары девятнадцатого века - Герцена, Кропоткина, Морозова - правдиво описывают эту среду.
Новые идеи приходили с Запада, потому что культурный потенциал России был ниже европейского: в России очень долго не было оригинального мышления. Первыми пришли идеи французского Просвещения, так называемое «вольтерьянство». Они были усвоены еще дворянской интеллигенцией. Затем пришли идеи Революции: декабристы уже писали для России конституции. Потом появилась немецкая «романтическая» философия, Шеллинг и особенно Гегель. Трактаты, напечатанные готическим шрифтом и пахнущие средневековой схоластикой, воспринимались как «последнее слово европейской науки», и в них надеялись найти ответы на все жгучие вопросы современной жизни.
Влияние Гегеля в России заслуживает особого исследования. Русским университетам нужны были профессора, и первый русский царь, получивший европейское образование – Александр I – посылал молодых людей в Европу «для подготовки к профессорскому званию». Конечно, их нельзя было посылать в кипящую революциями Францию, или в слишком свободную Англию – да в России и не учили английского языка; самым подходящим местом была ученая и полицейски охраняемая Германия. Молодых ученых отправляли в Берлин, в столицу дружественного прусского короля; а в Берлинском университете главным философом был Гегель. Для молодых русских ученых гегелевская философия и стала «последним словом европейской науки». Вернувшись домой, они внесли эту премудрость в русские университеты. В кружках русской молодежи жадно ее поглощали: кто не читал Гегеля, считался отсталым.
Первым интеллигентом-разночинцем был Белинский, читавший по-французски, но не знавший немецкого. Ему переводил Гегеля друг, дворянин Бакунин. (С такой же серьезностью через полвека изучали «Капитал»). Гегель утверждал, что «все действительное разумно, и все разумное действительно», а это допускало – как и все у Гегеля – самые различные толкования. Друг Мишель Бакунин (в то время еще не анархист) истолковал это таким образом, что русская действительность тоже имеет разумные основания, и Белинский целый год пытался примириться с этой действительностью. Но потом из Европы пришла мода на социализм, и Белинский стал социалистом. Все это было не смешно, а трагично, потому что русские интеллигенты принимали европейские идеи всерьез и посвящали им свою жизнь.