Ипполит Мышкин
Шрифт:
Потянулись тусклые дни и ночи. Отлетело лето, ушла грустная осень, наступила зима. Сквозь слепое окно вливался в камеру Лиловатый, трупный свет.
Стояла гнетущая тишина. Чувство общности, которое устанавливалось по ночам во время «беседы» с Поповым, сменялось днем тягостным одиночеством.
Мышкин искал спасения в чтении, но — безуспешно. Устает голова, рябит в глазах. Он пускался шагать по камере. Нет! Не шагать, а бегать как зверь в клетке.
Уходили дни, недели, а с ними капля по капле — и силы, телесные и душевные.
Мышкин
— Врешь! — сказал Мышкин вслух. — Меня не одолеешь! Не одолеешь!
Он тут же постучал Попову:
— Родионыч, надо что-то предпринять. Голодовку, бунт, тюрьму поджечь. Что хочешь, лишь бы бороться, лишь бы дать знать на волю, что мы не умерли, что мы не покорились.
— Нас уничтожат.
— Пусть, но мы погибнем в борьбе, умрем как революционеры в бою с врагом.
Все же мы уляжемся в могилы С надеждой на будущность земли, С сознанием, что есть в народе силы Создать все то, чего мы не могли.Родионыч, постучи Поливанову, Морозову, скажи им, без борьбы мы трупы.
— Ипполит, дума…
Стук вдруг оборвался.
Мышкин услышал топот бежавших унтеров, услышал, как раскрылась дверь в камере Попова, услышал рев Ирода:
— Опять стучишь!
Мышкин прильнул к глазку. Попова волокут по коридору.
— Кнутом отстегаю! — надрывается Ирод.
— Я стучал! Я стучал! — воскликнул Мышкин. — Ирод! Мерзавец! Ко мне ты не смеешь! Я стучал! Меня ты боишься! Трус!
Ирод не обращал внимания на выкрики Мышкина.
Попова уволокли.
Мышкин забегал по камере из угла в угол:
— За кнуты уже взялись… За кнуты…
Гадко. Мерзко. И никакой помощи извне! Не поднимается третья волна… Неужели там, на воле, в огромной стране, все замерло — иссякла, обмелела революционная река?
Ночью, лежа на койке с открытыми глазами, Мышкин в тысячный раз видел одну и ту же картину художника Верещагина: на вершине утеса, в снежную бурю, стоит часовой. Он ждет смены. Но смена медлит, не приходит, а снежный буран крутит, вьет и понемногу накрывает часового… по колени… по грудь… с головой. И только штык виднеется из-под сугроба…
«Ведь это нас изобразил художник, — убеждал себя Мышкин. — Тюремные ужасы, словно снегом, покрывают наши надежды. Мы ждем смены, ждем новых товарищей, новых бойцов, ждем весточки, что за мертвыми стенами Шлиссельбурга идут революционные бои! Нет тщетны наши ожидания. Тишина. Одиночество».
И Мышкин решил подтолкнуть устоявшуюся на воле жизнь, разбудить молодежь, взбудоражить ее. Ведь процессы 50-ти и 193-х вызвали на линию огня тысячи чистых сердец! Почему не создать третий процесс, процесс Мышкина, чтобы и он, мышкинский процесс, призвал
Эта мысль так овладела Ипполитом Никитичем, что он, как и в Ново-Белгородской тюрьме в пору подкопа, всю силу своего ума отдал разработке деталей для подготовки будущего процесса.
И в бессонные ночи ему уже виделся суд, скамьи, полные народа… Он, Мышкин, произносит речь. Всплывают ужасы Ново-Белгородской тюрьмы, из гроба встает чудесный юноша-ученый Лев Дмоховский, слышны истошные крики поляка Соколовского, мечется по камере Боголюбов; словно у позорного столба, высится топорная фигура Ирода.
— Посмотрите, — говорит Мышкин, указывая пальцем на Ирода, — это человекоподобное животное является олицетворением царской власти. Это он умертвил Колодкевича, это он довел до сумасшествия Арончика…
И в этих условиях, когда нервы Мышкина были напряжены до предела, когда «тюрьма была мертва, как могила, мертва день и ночь», когда узник в своей одиночке с матовыми стеклами видел одно только белесое пятно вместо неба, когда даже прогулочный дворик был так устроен, чтобы солнечный луч не мог проникнуть за высокие стены, когда участились обыски и Ирод отбирал даже щепочку, служившую зубочисткой, когда за перестук, — а ведь перестукивание единственный способ поделиться мыслью с товарищем, единственная возможность ощущать себя в кругу живых людей, — когда за этот перестук Ирод уже стал таскать в карцер и угрожать кнутом, в этих условиях потряс тюрьму случай с Минаковьм.
Егор Минаков, студент, товарищ Мышкина по каторге, был сильный, волевой человек. Первые дни в Шлиссельбурге он шагал по камере и во весь голос пел одну и ту же песню:
Я вынести могу разлуку, Грусть по родному очагу, Я вынести могу и муку — Жить в вечной праздной тишине, Но прозябать с живой душой, Колодой гнить, упавшей в ил, Имея ум, расти травой, — Нет, это выше моих сил!Надоело ли Минакову пение или по другой причине, но он неожиданно заявил Ироду, что объявит голодовку, если ему не дадут книг для чтения и если ему не разрешат курить.
Восемь дней голодал Минаков, а Ирод не дал ему ни книг, ни табаку.
Тогда Егор Минаков решил «допеть свою песню до конца». 24 августа он ударил по лицу тюремного доктора, а утром 21 сентября раздался в коридоре возглас Минакова:
— Прощайте, товарищи! Меня ведут казнить!
Тюрьма молчала: узники в своих камерах не поверили в возможность такого злодеяния.
Прошло почти три месяца после казни Минакова: тюрьма жила кошмарами этой преждевременной смерти. Никто из узников не мог простить себе того, что не ответил Минакову на его прощальный крик. Тяжело быть свидетелем расставания человека с жизнью, но еще тяжелей и страшней быть пассивным, замурованным в каменном мешке слушателем такого расставания.