Иркутск – Москва
Шрифт:
— Есть жесткое высказывание на эту тему, мол, смерть одного или нескольких людей, это трагедия, а гибель тысяч — лишь статистика. Особенно, если виной тому война. Но пожар тот был поистине страшен. Половину Питера дымом закрыло…
— Это медицинский цинизм реалиста. Я, кстати, лично знаю того, кто эту строчку в народ пустил. Банщиков его фамилия, слышали?.. Но есть вещи, Володя, в чем-то похуже гибели. Например, поломанные судьбы… Тяжко, когда на душе лежит груз смертей. Причем смертей многих. Мне ли не знать этого после стольких боев. Но как жутко, наверное, было слышать крики тех троих несчастных
Но даже в мирное время этот мой груз, эта ноша, этот проклятый счет, того и гляди норовит вырасти. Он может вырасти даже сегодня, причем независимо от того, хочу я сам этого или нет… — Руднев неожиданно пристально и сурово взглянул своему молодому собеседнику в глаза, — Три молодые судьбы могут быть сломаны в одночасье. Ибо, как говорят самураи: «Смерть легче пуха, долг тяжелее горы». А для нас, людей военных, давших присягу своему Государю, это именно так… Скажите, Володя, ведь у Вас есть два младших брата? И один уже учится в Питере, а второй сейчас готовится поступать в столичный Университет? Так?
— Да… — во взгляде Костенко смешались растерянность, на долю секунды прорвавшийся, тщательно скрываемый испуг и предчувствие чего-то неотвратимо мрачного. Он давно уже готовился к подобному обороту событий, только не думал, что вопросы ОБ ЭТОМ ему может начать задавать сам адмирал Руднев.
— Ваш папа, тот самый уважаемый земский врач, что еще три года назад предупреждал, что при освоении Златороссии мы можем столкнуться с проблемой легочной чумы?
— Он написал небольшую работу на эту тему. И опубликовал ее, кажется у Вейнбаума…
— Все так. Все так… Белгородская типография господина Вейнбаума. Где кроме весьма полезной литературы иногда, по ночам преимущественно, на гектографе тиражируют нечто совсем иное…
Вот, что, Володечка… Прежде, чем мы продолжим наш разговор, я хочу, чтобы Вы не торопясь, вдумчиво прочли вот этот вот документец… — С этими словами Руднев достал из брючного кармана несколько помятых листов бумаги, — Извините за его состояние, но с тех самых пор, как он попал ко мне, ни портфелю, ни сейфу, эту рапортичку не доверяю. А сам я пока распоряжусь насчет кофе и до ватерклозета дойду. Сидите, сидите!.. И внимательно читайте. Очень внимательно. Думаю, минут двадцать у Вас есть на это дело.
* * *
Выйдя в коридор, Руднев заглянул к Чибисову и попросил заварить и принести к нему в купе «кофею покрепше» через полчасика. Тут же, по-быстрому, накоротке, обсудив с верным ординарцем и помощником последние вагонные новости, он выяснил: до ближайшей станции почти час. Значит, если молодой человек в возбуждении решит вдруг выброситься из поезда прямо на ходу, даже при условии удачной встречи тела с насыпью, прогулка по тайге ему предстоит интересная и продолжительная. Чем сие рискованное предприятие может закончиться, одному Богу, лешим с кикиморами, да местным волкам известно. Однако, Петрович сознательно решил предоставить Костенко возможность сделать самостоятельный выбор: либо пуститься в бега, либо честно принять все, чего он заслуживает. Либо… Ну, о совсем уж плохом
Посетив «кабинет задумчивости», Руднев дошел до немцев, где лично засвидетельствовал свое почтение, извинившись перед Тирпицем за вчерашнее недомогание. Нарвался на приглашение к обеду, а на обратном пути — на курящих возле окна в тамбуре Хлодовского и Гревеница. Оба были в форме, как в прямом, так и в переносном смысле, и явно горели желанием рассказать о подробностях посиделок в салон-вагоне принца Адальберта намедни вечером. Однако Петрович, сославшись на неотложность ознакомления с документацией, доставленной ему Костенко, что как минимум наполовину соответствовало действительности, безмятежно улыбнулся и направился к себе.
«Хм. А ведь за последние месяцы я стал тем еще лицемером! И неплохо научился скрывать, что у меня на уме на самом деле, за дежурной гримаской довольства на фейсе лица. А на уме у меня сейчас что? Несколько забавных вопросов на тему, что я увижу у себя за дверью. Шторы, трепыхающиеся по ветру в открытом окне? Хладное тело с моим „Люгером“ у виска? Или его вороненый ствол, направленный мне между глаз… Но лучше, конечно, было бы увидеть глаза офицера, который все понял, все осознал и которому я, в итоге, смогу доверять.»
* * *
Человек предполагает, а Господь располагает. Распахнув дверь в свое купе, Петрович остановился в недоумении. Окно было закрыто, но… в помещении никого не было! Из явных изменений в интерьере можно было отметить лишь то, что оставленный им на столе ворох чертежей куда-то испарился… Но нет, они, похоже, не исчезли, лишь переместились в ту самую пухлую папку, где и хранились изначально. А поверх нее находился некий новый документ. В несколько строк, написанных от руки его любимым химическим карандашом, который лежал здесь же.
«Интересно девки пляшут. И куда ты смылся, голубок мой сизокрылый? Да еще, со своей секретной объективкой от Васи? Ну-ка, полюбопытствуем, что ты тут накропал… Стоп. Что еще за чертовщина?! Ах, ты… желторотик, папиком не драный! Неврастеник хренов… — Строчки прыгали в такт дрожащим пальцам: „Ваше Сиятельство, милостивый государь Всеволод Федорович… Не имея иной возможности… во избежание… мне нет оправдания, как офицеру… не осмеливаясь надеяться, однако прошу Вас… для моей матери и братьев… дабы избежать возможности огласки…“ — ЧТО, МЛЯ!!? Что ты задумал, придурок недоделанный?! Может, об паровоз убиться? Ах, ты-ж, Анна Каренина в фуражке, долбанная!..»
Еще не понимая что делать и где искать потенциального суицидника, или уже не потенциального, Петрович, неуклюже взмахнув руками, вывалился в коридор, зацепив по пути носком ботинка за складку ковровой дорожки. И едва не вышиб во время исполнения пируэта из рук неторопливо приближающегося Чибисова поднос с дымящейся туркой, молочником, чайником и всей прочей ложечно-сахарничной атрибутикой. Судя по глазам остолбеневшего ординарца, принявшим на мгновение форму и размер блюдец из-под кофейных чашечек, балетное «па» в исполнении графа Руднева произвело на него неизгладимое впечатление. Вот только Петровичу было не до эффекта, ошарашившего благодарную публику почти до потери дара речи: